Книги

А любви не меняли

22
18
20
22
24
26
28
30

Вы заметили, что я ни разу не уклонился от темы, рассказывая эту историю? Мне самому интересно, как так получилось. Вероятно, дело в том, что я до сих пор переживаю, хотя не признаюсь в этом даже самому себе. Мы с Заком дружили почти двадцать лет, и всё рухнуло за какие-то пять минут. Так нелепо и несправедливо. Но – придется произнести ужасную банальность – если бы я мог заново прожить эти пять минут, я бы снова сделал то, что сделал тогда.

7

После нашей с Дарой совместной игры на виолончели было глупо и дальше делать вид, будто она всякий раз оказывалась возле моего дома случайно, а я всей душой прикипел к Локи. Мы начали встречаться – главным образом, для совместных прогулок: мы оба чувствовали себя спокойней на нейтральной территории, словно пытались доказать окружающим, что не замышляем ничего предосудительного. С Соней мы всем местным знакомым представлялись как друзья, живущие в складчину: так было проще объяснить раздельные поездки и прочие несовпадения ритмов. Вы можете возразить, кому какое дело: в свободной стране, в нынешнее время человек волен поступать так, как ему хочется. Неправда – вы в этом еще убедитесь. Но тогда я не знал, куда выведет эта дорожка, и всего лишь вел себя так, как меня воспитали.

Нашу долину с одной стороны пересекала автомагистраль, чью тяжесть несли бетонные опоры моста, а с другой – железная дорога. Ажурный стальной виадук соединял заросшие репейником склоны. Наш, восточный, был более пологим, и мы взбирались по нему и шагали вдоль железнодорожного полотна. Это было интересней, чем идти по улице: Дара отпускала Локи с поводка, и он нырял в высокую траву, раздвигал ее грудью, как пловец, и жмурил свои стеклянистые бледно-голубые глаза. Иногда он вдруг замирал на месте, а затем вскидывал переднюю часть туловища в коротком прыжке и впечатывался лапами в землю. Мышкует, говорила Дара, и пыталась перевести мне с помощью длинного описания это емкое слово. Он ловит кузнечиков, думая, что это мыши, притаившиеся под снегом. Значит, сейчас он чувствует себя хаски? – спросил я однажды. Кого в нем больше? А кого больше в тебе? – с неожиданной прямотой парировала она.

Такие вопросы всегда ставили меня в тупик. Я жил в этом городе с самого рождения. В семье у меня говорили по-английски, лишь мама ворковала с нами на родном языке, пока мы, дети, были совсем маленькими. Отец не перечил ей: возможно, он знал, что мы быстро всё забудем. К тому времени, когда я пошел в школу, брат и сестра говорили между собой только по-английски. Мы росли на тех же фильмах и книжках, что и наши ровесники. Мы почти ничего не знали об Италии и, признаться, не горели желанием узнать. И всё-таки мы были другими. Нас дразнили словами, которые казались обидней всяких «жиртрестов» и «четырехглазых», потому что апеллировали не к сугубо индивидуальным и, зачастую, временным чертам, а к чувству причастности, первобытному и могучему. Нас вынуждали стыдиться не масти своей, а семьи, и это было гораздо больнее. Через много лет я вспомню это чувство уже по другому поводу, и оно снова вызовет у меня желание дать в морду обидчику.

«Как можно быть таким невоспитанным, Морено», – сокрушалась мама, узнав об очередной драке в школе. Потерять свой достойный облик, свое доброе имя – всё, что обозначается словосочетанием la bella figura.

Потеря лица, как у японцев? – уточнила Дара. Нет, не совсем. Мы не будем делать харакири, если на столе окажется недостаточно еды, и гости уйдут самую малость голодными. Если быть совсем точным, мы просто не допустим такого. Мы не наденем футболки с дыркой, даже если она любимая, а на улице темно. Мы носим шорты и шлепанцы на пляже, а в остальных случаях щеголяем в безупречно сидящих костюмах, даже в жару. Всё это, конечно, относится к сферическому итальянцу в вакууме, но поверьте: мы действительно всерьез озабочены тем, какое впечатление производим на окружающих. Причем неважно, в какой среде мы находимся – на работе, на отдыхе, в дороге. Все, с кем нас сводит жизнь, должны унести с собой едва заметное, как аромат сигары или шлейф дорогих духов, чувство удовольствия. Уметь понравиться и новой соседке, и начальнику, и кассирше в магазине – настоящее искусство. Быть предупредительным, уважать старших, поддерживать в безупречной чистоте и свой дом, и своё тело и душу – всё это мама вбивала в нас с пеленок и очень в этом преуспела. Кем я, по-вашему, должен себя считать? Да, итальянским я владею на уровне “potresti affettarlo non troppo sottile per favore”[1], и Шекспир мне понятнее Петрарки, но... Тут я замолчал, потому что сформулировать то, что должно было стоять на месте этого многоточия, мне никак не удавалось.

– Я думаю, это неважно, кем ты себя считаешь, – сказала Дара. – Важно, что всё это у тебя внутри, по-настоящему. Ты настоящий.

У Дары была сестра, старше нее на три года. Её звали Юмжид. Я никогда не слышал такого имени и не знал, что есть такой народ – буряты, хотя для среднестатистического австралийца я знаю очень много. Полное имя Дары было Дарима. Кроме имен и внешности, в сестрах не было ничего специфически бурятского. Жили они в только что построенном заводском городе, куда стекались искатели удачи со всей страны: русские, татары, немцы и представители других национальностей, чьих названий я не запомнил. В семье Дары говорили по-русски, хотя мама была из деревни и язык помнила. На фотографиях сёстры выглядели настолько разными, насколько вообще могут выглядеть две девушки одной и той же расы. У Юмжид было овальное лицо с высокими скулами, губами фотомодели и глазами индейской воительницы – не хватало лишь украшения из перьев на блестящих, как вороненая сталь, волосах. Она занималась бальными танцами и, как многие позднесоветские девочки, любила всё западное: диснеевские мультики, импортную жвачку в яркой упаковке и Майкла Джексона. На вопрос о будущей профессии Юмжид, перекинув косу с груди на спину, небрежно отвечала, что будет переводчицей. По-английски она говорила так, будто родители у нее были дипломатами, хотя мама работала в детсаду, а отца не было вовсе. Поступать она уехала в Москву, куда вскоре переманила и Дару. Позже сестер закрутило каждую своим водоворотом, обе вышли замуж и разошлись друг с другом окончательно – сперва во мнениях, а затем и в пространстве. Дара с мужем решились на иммиграцию, а Юмжид вдруг потянулась к корням – с такой же страстью, с какой предавалась своим прежним увлечениям. Красиво рассталась со своим бизнесменом, забрав половину их совместного имущества; переехала в Улан-Удэ, открыла магазин, торгующий одеждой и украшениями в национальном стиле, и начала сниматься для обложек в островерхих соболиных шапочках с ниспадающими вдоль щек подвесками из серебра. Она была теперь буддисткой и вегетарианкой – и то, и другое ей удивительно шло. О Дарином отъезде в Австралию Юмжид высказывалась крайне неодобрительно: сама она проводила отпуска не в Европе, а в Монголии, и даже научилась там скакать на лошади, как настоящая степная кочевница.

– На лошади мы тебя тоже научим ездить, – сказал я с преувеличенной беззаботностью. – Ты еще дашь ей фору: она-то небось не умеет без седла.

Я вернул Даре телефон, на котором смотрел фотографии Юмжид. Она приняла его молча и снова обняла ладонями чашку. Мы сидели в кафе – в одном из тех неприглядных снаружи маленьких кафе, что скрывались посреди унылых жилых кварталов к востоку от нашей долины. Заросшие бурьяном дворы перед рано постаревшими деревянными лачугами, уродливые таунхаузы – и тут же, на соседней улице – вдруг дивной красоты печная труба, обложенная двухцветным кирпичом, и ряд магазинчиков, где между кебабной и почтой притаилась итальянская кондитерская. Здесь пекли весьма недурные ромовые бабы, вафельные трубочки канноли и даже сфольятелла – рогалики из хрустящего чешуйчатого теста, начиненные сырным кремом. Ты непременно должна попробовать: это же сладости моей родины, сказал я, когда мы с Дарой оказались тут впервые. Она выгуливала очередную собачку, а мне надо было купить овощей в лавке на углу. Она спросила тогда, почему я не взял себе кофе, и я начал потихоньку рассказывать одну историю за другой, как рассказываю вам. Дара принимала их близко к сердцу: слушая меня, то хмурила брови, тонкие и изогнутые на манер ласточкиного крыла, то охотно смеялась шутке или чуть подавалась вперед, будто боялась не разобрать слова, сказанного вполголоса. Я стал замечать, что у нее удивительные глаза – будто выведенные пером каллиграфа; и как один иероглиф вмещает в себя тысячу смыслов, так и Дара казалась мне непознаваемо сложной. Она по-прежнему почти не говорила о себе. Я читал между строк, но видел лишь поверхностное: давнюю и не изжитую до сих пор обиду на сестру, в чьей тени ей пришлось оказаться; чувство потерянности в новом обществе, которую я ощущал по тому лишь, как в ее речи проскальзывали невежливые обороты – не от природной грубости, а просто от недостатка общения в здешней культуре, где прямолинейность не в чести. Мне легко рассуждать об этом: я ведь двулик, как Янус, бог дверей, ключей и очага. Однако подобрать ключ к самой Даре оказалось не так легко, как я думал.

8

Свою лошадь Соня навещала несколько раз в неделю, наматывая каждый месяц по полтыщи километров. Я предложил как-нибудь съездить всем вместе – провести день за городом и заодно познакомить девушек друг с другом. Они быстро нашли общий язык, как умели находить его с четвероногими. Я сидел на заднем сиденье белоснежной Сониной «либерти» и смотрел, как летят за окном выгоревшие на солнце равнины по ту сторону городской черты, а Соня, по-мужски небрежно подруливая кончиками пальцев, рассказывала Даре историю своей лошади, похожую на сюжет из Диккенса. Ранние годы Бадди были покрыты мраком, как родословная подкидыша, хотя, в отличие от этого последнего, о чистопородности лошади можно судить с относительной уверенностью. Бадди был отличным образцом американского кватерхорса, что не помешало ему оказаться в руках какого-то мудака и превратиться из коренастого, сильного и добродушного животного в скелет, покрытый язвами. Копыта у него отросли так, что стали загибаться кверху, как носки шутовских башмаков. Он был чудовищно обезвожен, но железный организм неприхотливой ковбойской лошади не давал ему умереть, растягивая страдания на месяцы и годы. Сколько именно Бадди провел в своем стойле, следствию выяснить не удалось. Оставшийся неназванным хозяин отделался штрафом в шестьсот долларов. Реабилитация животного обошлась благотворительному фонду несоизмеримо дороже. Когда Соня увидела у них на сайте фотографию Бадди с черной челкой над умильным круглым глазом, он уже наслаждался вольным выпасом в своей временной приемной семье. Было ему около десяти лет, шрамы на блестящей коричневой шкуре уже затянулись, и он был готов переехать в свой постоянный дом, буде таковой найдется: лошадь не щенок, в хорошие руки ее пристроить гораздо труднее. Соня долго не думала, и с тех пор – вот уже шестой год – они с Бадди не расставались. Она даже отдыхать ездила с конным трейлером на прицепе.

– Постой трудно найти, – сказала она, заруливая на пятачок парковки; гравий хрустел под колесами, и лошади в дальнем конце выпаса уже навострили уши. – То далеко, то дорого, то всё в репьях. Тут тоже недешево, зато двадцать минут – и на месте.

Я помог Соне выгрузить и оттащить к воротам мешки с витаминным прикормом, а Даре поручил необременительные мелочи вроде каски и хлыста. Бадди и обе его соседки поджидали нас у хлипкой на вид проволочной ограды. Я не был здесь полгода или около того и успел забыть, до чего они огромные, эти кроткие на вид, сонно смаргивающие, шумно фыркающие лошади с замшевыми губами, которыми они немедленно стали тянуться к нашей морковке.

– А ты не любишь их кормить? – с удивлением спросила Дара, принимая у меня из рук пакет.

Я объяснил, что уже накормился в свое время: даже после реабилитации Бадди продолжал бояться бородатых мужчин, и Соня предложила использовать меня как терапевтическое средство. Вооруженный морковкой, я терпеливо ждал, пока лошадь, снедаемая страхом и вожделением, подходила всё ближе, в нерешительности переминалась с ноги на ногу, шевелила ушами, пока наконец не осмелилась принять лакомство из моих неловких рук. Нам пришлось сделать это много раз, прежде чем Бадди привык ко мне, заслонив моим обликом чью-то гнусную рожу, запечатленную в его сознании. Да, сказала Дара, собаки тоже такие: им важны ассоциативные связи, желательно с чем-то приятным, вроде куска мяса. Я бы добавил, что человек не далеко ушел в этом смысле от своих меньших братьев. Любой из нас способен пасть жертвой случайного порыва, вызванного призраком или отзвуком, часто не осознаваемым и потому опасным. Сам я, не будучи исключением, питаю слабость к любым мелочам, связанным с моей мамой. Женщина по имени Анджела немедленно получает у меня кредит доверия – который, впрочем, моментально испаряется, стоит носительнице проявить несовместимые с этим именем качества: например, вульгарность. День маминой святой – четвертое января – кажется мне овеянным духом праздника в большей степени, чем Новый год, ведь именно в этот день мама, вечно хлопочущая по хозяйству, будто Золушка, превращалась в королеву. Я даже во сне могу узнать аромат маминых духов, меня пленяют низкие женские голоса – одним словом, я являюсь отличной иллюстрацией того, как работают ассоциативные связи в человеческом мозгу. Но развивать эту тему вслух я не стал – главным образом, из уважения к присутствовавшим дамам. Вместо этого я попросил их не обращать на меня внимания и делать что вздумается, а я, если напечет голову, пойду в тень книжку почитаю.

– Он лошадей боится, – засмеялась Соня в ответ на Дарин вопрос. – Сам большой, а любит всякую мелюзгу.

– Какую мелюзгу?

– Я тебе потом покажу, – пообещал я мрачно, уместив в эту реплику сразу две, полностью омонимичные, но наполненные разным значением и адресованные разным собеседницам.