Василий Лаврентьевич жил на этой улице. На ней же находилась и русско-туземная школа, в которой он еще недавно работал, так что даже и после его перехода в Областное Правление его продолжали здесь называть учителем.
Расстаться с Заргароном он не мог. Для него стало потребностью каждое утро любоваться красотой, которая сквозила отовсюду: и в рассыпанных по золотистой циновке лепестках алой розы, и в тонких старинных миниатюрах, выставленных для продажи в лавках букинистов, и в мужественном, прямо-таки медальном, лице его друга Эгама-ходжи. Казалось, отними у него хоть малую часть этого звонкоголосого и красочного счастья — и он затоскует, он не найдет себе места на свете.
Ежедневно вместе с Вяткиным волшебную улицу видели и другие люди, но только один Бартольд был способен, — так думал Василий Лаврентьевич, — так же тонко и проникновенно чувствовать прелесть этой земли, культуры, так же на равных разделять ее с местными учеными и художниками.
С наступлением жары друзья настояли, чтобы Бартольд перебрался из пыльной раскаленной гостиницы в Заргарон. Нога у профессора все еще болела, и он предоставил ведение раскопок Василию Лаврентьевичу, что тот с большим удовольствием и делал.
Обложившись восточными рукописями, Бартольд лежал под виноградником Абу-Саида Магзума. А по вечерам здесь же, под лозами, встречались друзья.
Особенно много разговоров было всегда о Тимуре и тимуридах, о суфии Ходже-Ахраре, об обсерватории Улугбека, о его библиотеке, учениках, сыновьях. Речь шла и о самозваных читральских тимуридах, которые незадолго перед тем, после Самарканда посетив Ташкент, покинули Туркестан. Но наибольшее любопытство всем внушала личность Улугбека.
— Хорошо бы вплотную заняться Улугбеком, — заметил в одну из бесед Василий Лаврентьевич. — Меня, например, всегда занимала мысль, являлся ли Улугбек продолжателем дела Тимура, или — наоборот? Это у Пушкина — «Тень Грозного меня усыновила»…
— Нет, — мечтательно произнес Бартольд, — меня увлекает не столько преемственность дела Тимура, сколько сама эпоха, в которую народ возвел эти великолепные здания, создал прекрасные книги, поэмы, живопись, музыку, науку. Поймите, и науку! Более высокую, чем в других странах Запада и Востока. Меня интересует время. Я бы и книгу назвал «Улугбек и его время». Оттого, что Тимур привез в свою столицу ковры, драгоценности, книги, множество рабов, тех, кто читал книги и писал их, делал оружие и строил здания, — словом, тех, кто создал этот расцвет, — уровень развития его государства ни на йоту не повысился.
— Это очень правильно, — заметил Абу-Саид, — ведь простые люди, народ, не стали знать больше оттого, что Тимур построил башню и запер там привезенные книги.
Утром следующего дня Василий Лаврентьевич в проеме калитки увидел Эгама-ходжу с маленьким хурджуном и кетменем.
— Я прошу разрешения идти сегодня на Афрасиаб вместе с вами, — сказал он и приложил руку к сердцу. Друзья наскоро собрались и направились по ташкентской дороге на «свои» холмы. Выйдя за город, Эгам-ходжа приступил к делу:
— Меня к вам послали, Василь-ака, старейшины цеха ювелиров. На нашу голову надвинулась беда. Большая беда! Хотят отобрать то, что искони принадлежало отцам, дедам и прадедам — улицу Заргарон.
— Каким это образом? — поразился Вяткин.
— Очень просто. Вы, вероятно, знаете большой караван-сарай кары Хамида?
— Знаю, конечно: тот, в котором помешается лавка индийского купца Фазали Махмуда и двух китайцев, которые совсем не китайцы, а кашгарцы.
— Именно. Так вот, кары Хамидбай старый свой караван-сарай продает, решил построить новый. Жена этого богача, третья его жена, — дочь кокандского Худоярхана. Они сумеют найти ходы и выходы. Договорились с русскими начальниками о покупке земли позади медресе Улугбека. Таким образом, вся левая часть квартала Заргарон окажется во владении дочери Худоярхана, а правая снесется под новую улицу. А мы… — Он махнул рукой.
— Этого не будет, — спокойно сказал Вяткин.
— Помогите, Василь-ака! Вы нам родной человек, вы не дадите нас в обиду.
— Хорошо бы найти документы, подтверждающие право ювелиров на землю их квартала.
— Эх! Где их найдешь?