Сев в машину, Жора снял шапку и вытер пот.
— Поверь, Колян, теперь девушка в машине выживет.
Я летела затылком вперед по черному бездонному коридору с зыбкими стенами.
Постепенно уходило ощущение тела. Сначала еще оставался затылок, затем только мозг, а после осталась душа. Но она состояла из шести прозрачных оболочек вокруг седьмой, более плотной и темной.
Душа занимала размер не то вселенной, не то бесконечно малой части микрона.
Впереди или где-то появился свет. Яркий до невозможности. Если бы у меня оставалось зрение, я бы ослепла.
Все ощущения изменились и умножились (была бы в добром здравии, сошла бы с ума) — были видны звуки и слышен цвет.
Белый свет нарастал, и вместе с ним нарастало ощущение полного понимания меня, для себя единственной. Понимания и прощения всех вольных и невольных грехов, которые теперь, перед невозможным ярким светом, оказались детским баловством. Осталось чувство всепрощения и бесконечной любви. Бесконечной любви и готовности принятия меня здесь, в вечной умности, отрешенности счастья.
— Мне здесь хорошо, но у меня Данила, — ощутила я свое слабое сопротивление обволакивающему меня счастью.
— Тебе еще рано сюда, — пришел в голову не голос, а понимание этого выражения.
Взрыв… и надо мной сияла операционная круглая лампа с четырьмя кругами. Белый больничный потолок.
— Очнулась, — сказал невидимый женский голос.
— Я живая, — сказала я, и полились слезы.
— Бормочет чего-то.
Надо мной склонилось лицо женщины в возрасте. Над верхней губой чернел пушок, глаза внимательные, но холодные.
— Ее в реанимацию или сразу в палату?
Справа послышался женский профессионально-равнодушный голос:
— В реанимации холодно, топят плохо, она там окочурится, крови-то в ней совсем нету. Везите в палату.
Простыня подо мной напряглась, и меня перенесли на твердое и холодное. «Каталка», — не сомневалась я.
— Одеял сверху побольше положите, штуки три, сейчас ее начнет трясти, — беспокоилась за меня усатая медсестра.