Само собой разумеется, что ташкентский священник отец Валентин ничего не знал о секретных государственных планах ограбления и подавления Православной Церкви. Но, как и все, он получил вскорости возможность узреть исполнение этих планов воочию. Один из замыслов начал выявлять себя весной 1922 г… В мае самозванная группа священников объявила себя представителями всех православных. В июле «живоцерковники» создали Всероссийское Церковное Управление (ВЦУ) «живой церкви». Обновленческая или «живая» церковь немедленно заявила, что она не признает Патриарха Тихона и приветствует любые требования Советов к Церкви.
С первых дней образования «живой церкви» Войно-Ясенецкий оказался ее самым решительным врагом и столь же решительным сторонником Патриарха. Его общественная программа (если можно говорить о какой-нибудь программе), очевидно, во многом совпадала с позицией Святейшего.
Начавшийся в Москве раскол очень скоро докатился и до Ташкента. Обновленцы и тут принялись захватывать приходы и церковные должности. Ждали приезда назначенного в столице живоцерковного епископа: ГПУ расчищало «революционерам» дорогу, беря под стражу каждого, кто противился «живой церкви». Атака организованная сопровождалась нажимом идеологическим: по стране прокатилась мощная волна антирелигиозной пропаганды. Одна за другой следовали антирелигиозные лекции, спектакли вскрытия мощей, открытые судебные процессы, где священников обвиняли во всех смертных грехах. Антирелигиозная и антицерковная кампания 1922 г. завершалась грандиозным «комсомольским рождеством». Во многих городах, и в том числе в Ташкенте, молодежь вышла 25 декабря на улицы с пением оскорбительных для верующих частушек, с чучелами монахов и попов. Рассказывают, что нарком просвещения А. В. Луначарский прокомментировал «комсомольское рождество» довольно презрительно: «Трудно сказать, чего больше во всем этом – невежества или безвкусицы». Впрочем, широкие массы, не отличающиеся образованностью Луначарского, но накопившие за годы революции достаточный житейский опыт, восприняли организованную государством вакханалию именно так, как этого желали в соответствующих инстанциях – как угрозу и предупреждение. «Внешние успехи безбожия произвели ошеломляющее впечатление – опустели церкви; молодежь, для которой кощунство превратилось в привычку; улюлюканье и свист, которые раздавались на улицах вдогонку жалким, робким священникам, – таковы типичные явления тех лет»[57].
Вслед за деморализацией противника начался захват его «укреплений». Архиепископ Ташкентский Иннокентий в ожидании ареста (как тихоновец он знал, что черед его близок) возвел в сан епископа архимандрита Виссариона. Но не прошло и суток, как вновь нареченный епископ исчез в подвалах ГПУ, а потом был выслан из города. Иннокентий также уехал из Ташкента, так никому и не передав церковную власть в Туркестане.
«Епископ уехал, в церкви бунт, – вспоминает Войно-Ясенецкий. – Тогда протоиерей Михаил Андреев и я стали во главе правления. Мы развили довольно большую деятельность, объединили всех оставшихся верными священников и церковных старост. Мы устроили съезд оставшихся верными, предупредив об этом ГПУ, прося разрешения и присылки наблюдателя».
В начале июля, когда развернулись эти события, было же ясно, куда клонится церковная политика властей. Поддерживать Тихона в эти дни означало открыто заявить о своем несогласии с теми, кто держал Патриарха в Донском монастыре в качестве подследственного. 23 мая 1923 г. (в ГПУ все было расписано как по нотам) Тихона увезли в Лубянку. Этим актом было окончательно указано на то, что Патриарх – государственный преступник. Недавний суд над главой Католической Церкви в России, кардиналом Циплаком и его каноником, который закончился расстрелом одного и тюремным заключением для другого, не предвещал Патриарху ничего хорошего.
Арест Святейшего обновленцы приняли за свою окончательную победу. «Тихоновские» епархии сдавались по всей Руси без боя. И только в Ташкенте арест Патриарха наткнулся на сопротивление, которого не ожидало ни ГПУ, ни «живоцерковники». В городе, где вчера еще не существовало никакой церковной власти, а деморализованные священники со страхом ожидали приезда обновленского епископа, объявился вдруг местный епископ, сторонник патриарха.
Случилось это так: незадолго до бегства владыки Иннокентия в Ташкент перевели из Ашхабада ссыльного Уфимского владыку Андрея Ухтомского. Личность эта была незаурядная. Ухтомский еще до революции отличался либеральными взглядами, а в 1918 г. выступил с призывом произвести в Православной Церкви радикальные реформы. Благодаря своей левизне Уфимский владыка заслужил в церковной среде презрительное прозвище «большевик». Но в 1922 г. его левый радикализм не имел никакой цены. От епископов требовалась лишь безоговорочная капитуляция перед «живоцерковниками». Ухтомский был слишком порядочен, чтобы признать доносчиков-обновленцев представителями всей верующей России. И – оказался в ссылке. В Ташкенте его крупную, даже величественную фигуру сразу заметили и друзья, и враги. Интеллигент, простой в обращении и твердый в принципах, епископ Андрей даже в изгнании сумел послужить опорой разгоняемой Церкви: незадолго до ссылки, находясь в Москве, он получил от Патриарха право возводить в сан новых епископов. В трудных обстоятельствах живоцерковной атаки право это очень пригодилось.
«Приехав в Ташкент, – пишет Войно-Ясенецкий, – преосвященный Андрей одобрил избрание меня кандидатом во епископа Собором Туркестанского духовенства и тайно постриг меня в монахи… Он говорил, что хотел мне дать имя целителя Пантелеймона, но когда побывал на литургии, совершенной мной, и услышал мою проповедь, то нашел, что мне гораздо более подходит имя апостола, евангелиста, врача и художника Луки»[58].
В том, что умный епископ Андрей остановил свой взгляд на профессоре-священнике, нет ничего странного: едва ли по всей Средней Азии нашлась тогда фигура более подходящая для открытого ратоборства с «живоцерковниками». Но понимал ли сам отец Валентин (владыка Лука), что означал для него этот выбор?
Приняв обет монашества (это было необходимой ступенью к возведению в сан епископа), 46-летний Войно-Ясенецкий навсегда отрезал себе доступ к земным радостям. Такой удел многим представлялся дикостью, но в конечном счете монашество касалось только его самого. Однако следующий шаг – принятие епископской митры – почти наверняка вел к аресту и ссылке. Отец Лука был одновременно отцом четырех детей. Ему напоминали об этом друзья и сотрудники, и близкие. «Однажды ночью, когда я лежал в своей кровати (она находилась в кабинете отца), – вспоминает средний сын Войно-Ясенецкого Алексей, – пришла Софья Сергеевна. Думая, что я сплю, она стала о слезами в голосе упрашивать отца не идти в монахи ради нас – детей. Но отец остался непреклонным».
Войно-Ясенецкий не сделал никакой попытки объяснить современникам причину своего решения (в «Мемуарах» мы находим только факты, без комментариев). Очевидно сделанный выбор Валентин-Лука считал вполне естественным, более того – единственно возможным при данных обстоятельствах. Между тем, даже с точки зрения канонической церковной нравственности, он мог бы избрать для себя иной (вполне достойный!) метод поведения.
Речь идет не о том, чтобы в трудный час бежать с церковного корабля, как бежали в те годы многие священники и епископы. Но еще в пору раннего христианства, в эпоху кровавых гонений в Церкви утвердились два одинаково правомерных ответа на эти гонения. Христианин мог избрать путь церковной «акривии» – отказ от любых компромиссов, путь мученичества – и путь «икономии» – приспособления к обстоятельствам ради сохранения целостности Церкви. Даже в III и IV веках н. э., когда тысячи христиан бесстрашно пели на казни и пытки, уготованные им римскими императорами, икономия считалась столь же достойным делом, сколь и акривия. Некоторые деятели Церкви полагали даже, что путь икономии есть тоже мученичество, даже еще более тяжкое, ибо оно не содержит пафоса героизма, согревающего душу тех, кто идет тропой акривии. Они разъясняли, что икономия – не есть приспособленчество, она не есть лавирование среди опасностей с целью достичь каких-то выгод. Наоборот, тот, кто идет этим путем, взваливает на себя крест непонимания, насмешек и пренебрежения ради одной цели – спасения стада Христова.
Можно не сомневаться, будущий епископ Лука знал, что его никто не укорил бы, если бы перед лицом наступающих обновленцев он остался бы рядовым священником, втайне хранящим верность подлинной Церкви. Кстати, в Ташкенте и в других местах было немало священников-тихоновцев, которые благополучно пересидели недолгое торжество «живой церкви». Но, как справедливо заметил (мы уже говорили об этом) профессор Ошанин, смирения, даже для самых высших целей, Войно-Ясенецкому всегда недоставало. Он легко терпел выпады безбожников-врачей и даже побои распоясавшихся пациентов, ибо то поношение относилось только к его личности. Но поношение справедливости было для него непереносимым. Победу живоцерковников рассматривал он как торжество бесчестия, как победу безнравственности. Для огнепального характера Войно-Ясенецкого путь икономии решительно не годился. Решив стать епископом Туркестанским, он открыто избрал путь мученичества в самом прямом, обнаженном виде.
…Обряд рукоположения в епископы (хиротония) требовал участия двух архиереев. После бегства Иннокентия в Ташкенте другого архиерея, кроме Андрея Ухтомского, не оказалось. Но владыка Андрей наглел выход из положения: он направил Войно-Ясенецкого со своим письмом в Пенджикент, небольшой таджикский городок в девяноста верстах от Самарканда. В Пенджикенте отбывали ссылку епископ Волховский Даниил и епископ Суздальский Василий. Чтобы власти не арестовали будущего главу Туркестанской Церкви раньше времени, было решено, что Войно-Ясенецкий выедет в Пенджикент тайком. В «Мемуарах» находим полный отчет о событиях, которые разыгрались между вторником 29 мая и субботней ночью с 11 на 12 мая 1923 г, (по новому стилю).
Об отъезде из Ташкента Войно-Ясенецкий пишет:
«…Я назначил на следующий день для отвода глаз четыре операции, а сам вечером уехал в Самарканд в сопровождении одного иеромонаха, дьякона и моего старшего 19-летнего сына. Утром (30 мая – М. П.) приехали в Самарканд, но найти пароконного извозчика для дальнейшего пути в Пенджикент оказалось почти невозможным, так как все боялись нападения басмачей. Наконец нашелся один забулдыга, который согласился нас везти… Преосвященные Даниил и Василий, прочитав письмо Андрея Ухтомского, решили назначить на завтра литургию для совершения хиротонии, а немедленно отслужить вечерню и утреню в маленькой церкви Святителя Николая Мирликийского, без звона и при закрытых дверях.
Все мы утром отправились в церковь. Заперли за собой дверь и не звонили, а сразу начали службу и в начале литургии совершили хиротонию во епископа. При хиротонии хиротонисуемый склоняется над престолом, а архиерей держит над его головой разомкнутое Евангелие. В этот важный момент хиротонии, когда архиереи разогнули над моей головой Евангелие и читали совершительные слова таинства священства, я пришел в такое глубокое волнение, что всем телом задрожал, и потом архиереи говорили, что подобного волнения не видели никогда. Из церкви преосвященные Даниил и Василий вернулись домой несколько раньше меня и встретили меня архиерейским приветствием: «Тон деспотии…» Архиереем я стал 18/31 мая 1923 г. В Ташкент мы вернулись на следующий же день вполне благополучно.
Когда сообщили об этой хиротонии Патриарху Тихону, то он, ни минуты не задумываясь, утвердил и признал законной мою хиротонию».
Известие о рукоположении епископа-тихоновца привело священников Ташкентского Кафедрального собора в ужас. Они разбежались, так что первую свою воскресную и всенощную литургию, совпавшую с памятью равноапостольных Константина и Елены, епископ Лука служил с одним оставшимся верным ему священником.