Штакельберг окончательно растерялся. Вижу – настал мой черед.
– Ваше высок-во, разрешите доложить, – обратился я к командующему.
– Что еще? Докладывайте! – проговорил он.
– Ваше высок-во, на тысячную толпу рабочих после трех сигналов была пущена рота пехоты. В две минуты, работая прикладами, рота рассеяла толпу вчистую.
– Значит, рота действовала хорошо?
– Отлично, ваше высок-во.
– А стрельба?
– То другая рота стреляла по рабочим, которые бросали в нее камнями и ранили несколько человек.
– Так, понимаю, – с расстановкой говорил генерал, – значит, войска разгонявшие толпу, действовали хорошо?
– Только треск шел от прикладов, ваше выс-тво. Отлично работали.
Настроение генерала сразу изменилось. Он спросил, какой там был батальон, и просил Штакельберга поблагодарить его командира, сказав, что отдаст в приказе. Приказал затем позаботиться о семьях убитых, если они окажутся, и, распрощавшись, отпустил нас.
Мы ушли, Штакельберг благодарил меня за выручку. Стали совещаться, что предпринять, чтобы не произошло новых беспорядков из-за убитых. Стрельба действительно была глупая, хотя ротный командир и был формально прав.
Но залпы разрядили грозу. С того момента движение как-то сразу пошло на убыль. Настроение рабочих упало и скоро все вошло в норму. Случай со стрельбой почти не нашел отзвука в дальнейших событиях. Даже сами рабочие считали, что войска действовали правильно. Революционные комитеты не сумели использовать такого хорошего для агитации против правительства повода, и о стрельбе на вокзале скоро забыли.
1904 год принес с собой войну[115], а с ней в первые месяцы и некоторую приостановку в массовой революционной работе. Кружки почти прекратились. Рабочие, боясь военных судов, которые в умах массы были обязательны во время войны, боялись собираться на сходки. К тому же призывы по мобилизации выхватывали то одного, то другого партийного деятеля.
Продолжала хорошо работать лишь типография местного комитета эсдеков. Ее надо было раскрыть во что бы то ни стало. Становилось уже совестно, что мы не можем к ней добраться. Между тем подойти к ней можно было только путем наружного наблюдения, так как иметь в типографии внутреннюю агентуру, значило бы самому участвовать в ее работе, иными словами, дать классический пример провокации.
Постепенно подходя к типографии, дошли мы до распространителей ее литературы. Нет-нет да и приведут молодца, обложенного под рубашкой стопками свежеотпечатанных прокламаций. Некоторые из таких разносчиков, взятые с поличным, ночью, становились «сотрудниками». Стала отпечатанная типографией литература вместо кружков и улиц попадать к нам «агентурным путем». Пудами отправляло такую литературу отделение в Департамент полиции. Дошло до того, что из отпечатанной вновь партии в 2000 экземпляров к нам попадало три четверти. С удивлением смотрел иногда заходивший в отделение товарищ прокурора на кипы этих листков, на которых краска еще размазывалась, настолько они бывали свежи. «Да уж не сами ли печатают», – наверно, думал он о нас.
От распространителей мы дошли до центра распространения, оставалось установить посредника между этим центром и самой типографией. А это было самое трудное. Чем ближе к типографии, тем строже конспирация.
В это время Драгомиров, во время одного из докладов, сказал мне, смеясь, что до него дошли слухи, будто бы я не арестую типографию потому, что она помещается у какого-то знатного богатого человека.
– Так вы вот что сделайте, – говорил он мне, – вы обыщите меня самого! Обыщите и весь мой дом и уж раз меня обыщете, генерал-губернатора, то на вас никто не будет обижаться, если вы к нему пожалуете с обыском.
Намек был ясен. Довольно зло. Я доложил, что, к сожалению, мы еще не подошли к типографии, но что скоро надеемся успеть и в этом, и рассказал ему, как технически обстоит дело с ее розыском. Генерал-губернатор очень заинтересовался моим рассказом, и расстались мы хорошо.