Зал захлопал. Рза чуть опустил голову, чтобы переждать шум, и вдруг услышал в промежутке между хлопками чей-то смутно знакомый голос.
– Откупился, – сказали сзади.
Скульптор скосил глаза, пытаясь обнаружить сказавшего, но ослеп от коллективного взгляда устремлённых на него глаз.
Когда овации стихли, лицо Казорина стало строгим.
– Теперь позвольте вам зачитать ответное письмо товарища Сталина.
Все в едином порыве встали, и зал наполнился восторженной тишиной. Лишь чуть слышно поскрипывали в безмолвии чьи-то неизвестные сапоги.
– «Примите мой привет и благодарность Красной армии, товарищ Рза, за Вашу заботу о бронетанковых силах Красной армии. Ваше желание будет исполнено. Иосиф Сталин».
Молчание, и снова аплодисменты, на этот раз продолжительнее, чем были.
Отзвучал последний хлопок. Все уселись, и вместе с другими скульптор. Казорин одёрнул френч и с достоинством вернулся в президиум.
Рзу медалью не наградили, скульптор был человек заезжий и поэтому не учтённый ПУРом, хотя временно и был прикреплён к нынешнему порту приписки. Да он, собственно говоря, и не жаждал оказаться в ареопаге избранных. Такого сорта почёта ему перепадало изрядно, только проку было не много – медалью сердце не отогреешь.
Председательствующий объявил перекур, и люди потянулись из зала.
На площади перед Домом ненца солнце подрастопило грязь, особенно на проезжей части, где в доверху наполненных мутью глубоких рытвинах от колёс отражалась молчаливая колокольня церкви Петра и Павла. В храме, давно не действующем, проживали рабколоновцы-трудармейцы, так на языке времени назывались спецпереселенцы из-за Урала, немцы по большей части, которых после августовского указа первого военного лета родина направила укреплять промышленность советской Сибири. В празднике они не участвовали и двухлетие священной войны отмечали трудовыми победами в бригадах Ямалрыбтреста и в цехах рыбоперерабатывающих заводов. Паперть, её выщербленные ступени, оккупировало местное пацаньё, главная демографическая составляющая Салехарда военных лет – понятно, наряду с инвалидами и бабьим населением города.
Из чёрного провала радиоточки, установленной на здании Дома ненца, голос в голос пели Бунчиков и Нечаев:
На площади им вяло подрёвывала утопшая в колее машина.
Безотцовщина посвистывала по-птичьи и размеренно раскачивала плечами в такт попыткам казённой «эмки» выбраться из непроезжей грязи.
– Дай шапшальчику, – кричали отчаянные, намекая, что за порцию табаку готовы вытащить машину на волю.
А напротив, у Дома ненца, вышедший поразмяться люд тоже наблюдал с интересом за мучительными рывками автомобиля производства завода Молотова.
Машина была судейская, председателя окружного суда, который в это самое время угощался в кулуарах собрания ленд-лизовским «Джеком Дэниэлсом» и знать не знал о происходящем.
Водитель, культяпый Майзель, пыхтел за рулевым колесом. Двигатель ярился и глох, Майзель снова оживлял карбюратор, и тот впрыскивал горючую смесь в перетруженные цилиндры двигателя. Отвечая на мальчишеское кривлянье, Майзель тряс пацанве культёй и пощёлкивал редеющими зубами. Не гоняй он мелюзгу от машины, не давай почём зря поджопников, Майзель мог бы рассчитывать на подмогу. Детворе, при её-то численности, при её-то бесшабашном нечистоплюйстве, облепить машину со всех сторон, упереться, поднажать – и пошла бы. А после: «Дядя, покатай на подножке». – «Заслужили, залазь, братва». И покатал бы, не сидел бы на заднице.
Он угрюмо смотрел вперёд, завидуя лошадиной силе, впряжённой в почтовую волокушу и размеренно чавкающей копытами по площади на другом конце. При его пятидесяти лошадках, нервно ржущих в недрах фордовского мотора, видеть это было хуже средневековой пытки. Он скосил глаза на людей, толкущихся у здания Дома ненца.