Кузьмич открыл было рот, но бес не дал ему сказать ни слова, сразу визгливо раскричавшись:
— Вы что же это себе позволяете, окаянные, и так вас и разэдак? Ты и дома так же едой швыряешься, да? Так ты не дома, старый пень, да! Ишь, один раз попросил водяного рыбки с оказией доставить, дак они развозмущалися. Гордые все стали, да? Ерш вам уже не рыба, да? Жаба не деликатес? А ушицу-то пожрать все любим. Еще и добавочки просим, да?
Выкрикивая все эти визгливые «да», он живо скидал все речное добро в невесть откуда взявшийся мешок, запихал туда же сорванные с Метелки водоросли, соскреб ряску, радостно приговаривая: «Эх, с душком, да!» А потом, бросив на меня вороватый взгляд, дернул Кузьмича за штанину и тихо поинтересовался:
— Ты енту на мясо привез или как?
— Ученица я, да! — в ужасе завизжала я по-чертовому, в ответ на что нахал спокойно отцепился от дедовых штанов и, взяв меня за руки, ссыпал в ладони немалую горку перламутрового гороха.
— Чужого не надо, м-да, — гордо заявил он и пошел прочь, перекидывая раздутый мешок с плеча на плечо, почесываясь и сморкаясь.
Я глянула вслед и онемела, а Кузьмич икнул — по ту сторону кованой ограды молчаливой грозовой тучей колыхалась толпа нечисти голов на пятьдесят. Беззвучно разворачивались серые крылья, щерились сабельно-острые клыки, и щурились не то оценивающе, не то зло разноцветные глазищи, от бордовых, словно уголья, до черных, как бездонный омут.
Вообще-то всю приютскую голытьбу, вошедшую в возраст, распределяли по новым местам жительства по весне. Потому что весной везде требовались работники, и окрестные крестьяне охотно брали дармовых батраков и работниц, а по осени приютских соглашались принимать к себе лишь ремесленные цеха на каторжанский труд в различных красильнях и дубильнях, а девочек в ткачихи да швеи, где жизнь тоже не медовая. Но светлый князь наш Милослав Ясеневич укатил зимой в столицу, а из столицы отправился еще куда-то с посольством по важным государственным делам и обещал вернуться не раньше первых заморозков, то есть когда приличных мест в помине не останется, и весь наш выпуск приуныл, понимая, что хорошего впредь ждать не приходится, так как без светлейшего нас никуда не пустят. И не потому что он как-то ведал нашими распределениями, просто владыка Белых Столбов любил напутствовать сирот безродных при их вступлении на тернистый жизненный путь.
Мы уныло отрабатывали свое содержание в приюте на соседних полях и покосах, тонко намекая старшей надзирательнице из попечительского совета, что не прочь и зиму провести под родным кровом, но ее от наших стонов только кривило. А когда приехал князь, весь выпуск живенько согнали на княжий двор благодарить, что не бросал нас столько лет, кормил, поил, одевал, и соответственно принимать княжье благословение на честную жизнь и труд на благо отчизны.
Мы выстроились перед высоким престолом, вынесенным ради такого случая на крыльцо. Вниз от черного с облезлой позолотой кресла красным песьим языком спускался по ступеням ковер. Девки что посмазливей и парни побойчей еще питали надежду, что их этот язык слизнет на сладкую жизнь в княжий терем, а мне отчего-то не виделось в этом никакой радости. Особенно после того, как младший Милославович недавно намекнул, что и таким выдергам, как я, в тереме найдется чем заняться.
Я ему живо подбила оба глаза и подробно объяснила, куда ему следует пристроить свои пакостные ручонки, но прибежал «дядька» Милославовича и так протянул меня плетью по спине, что я света невзвидела.
Теперь этот прыщавый карась стоял по левую от отца руку и ехидно щурил свои жабьи глазки. Желтизна от медленно сходящих фонарей разлилась на пол-лица, так что княжич, и без того страшненький, выглядел совсем уж больным.
Я заметила, как моя соседка по кровати — Лилька строит младшенькому глазки, и чуть дара речи не лишилась.
— Сдурела?
— А что? — вытаращилась на меня эта коровища.
— Это ж Прыщ.
— Да хоть свищ, — дернула плечом Лилька. — Это ты в людях не жила, а я этого добра богато хапнула.
И она снова расцвела перед княжичем, который, впрочем, только на меня и скалил свои кривые зубы.
А мне вдруг сделалось нехорошо, и по телу прошел озноб с привычной, ничего хорошего не сулящей слабостью. И даже ощущение возникло, словно кладбищенский упырь потянул из меня силы — сразу и руки обвисли, и расхотелось жить.