– Я прошу, – задыхаясь, шепнула Варвара, ткнув себя в грудь указательным пальцем.
– Ты?.. – так же рассеянно спросил дьякон, внимательно расправляя прядь волос. – О чём же?
– О чём – этого нельзя сказать, – задохнулась Варвара.
Тут дьякон взглянул, с кем говорит. Увидев молодость и социальную незначительность вопрошавшей:
– Брысь! – крикнул он. – Тоже ведь, лезет с вопросами!
– Не задавай вопросов, девочка! – загудел колокол сзади, и, вздрогнув, Варвара отпрянула, ухватившись за столбик крыльца, чтобы сохранить равновесие.
Отец Савелий заключил свой совет изречением:
– Сказано: «Умножающий мудрость – умножает скорбь». Дети же, знаешь ли, цветы земли. Ты цвети себе и молчи.
– О чём ты спрашиваешь, девочка? – заговорила возвратившаяся хозяйка, протягивая на ладони плату: медный пятачок и позеленевшую монету ценностью в три копейки. – Возьми вот, да неси осторожно. Кулак зажми. Не потеряй.
– Я спросила… – расхрабрилась Варвара.
– Поди сюда! Сядь-ка со мною вот тут, на ступеньке. На-ка огурчик свеженький с моего огорода. Съешь, а потом и спросишь, что тебе надо.
Они сели на ступеньках веранды. Варвара шумно откусывала и жевала огурчик вместе с кожей. Он хрустел на её крепеньких белых зубах. Старушка же сидела, устремив взгляд вслед уходящему солнцу, медленно, словно в знак согласия, покачивая головой. Через промежутки времени она вздыхала. Эти горькие, глубокие вздохи уже давно стали её твёрдо установившейся привычкой. Казалось, внутри её тела был устроен и заведён часовой механизм, который правильно работал уже десять лет. Старушку «точила скорбь».
Этот златовласый дьякон Анатолий был её единственным, «вымоленным» сыном. В детстве он заболел скарлатиной, и доктор сказал, что смерть неизбежна. И тогда – в какой горячей, в какой пламенной молитве! – она вымолила у Бога жизнь ребёнку, обещав посвятить его церкви, воспитать его «духовным лицом». И сын поправился чудесным образом и рос – благословение Божие! – необыкновенно красивым ребёнком: прохожие останавливались на улице. Затем у него появился необыкновенный, незабываемо прекрасный голос. Радовалась вдова: Господь указывал ей путь. Как трудилась она, как работала и как терпела, чтобы дать ему возможность учиться в семинарии. Настал наконец и знаменательный день – исполнение всех молитв, всех желаний: Анатолий стал соборным дьяконом.
Но тут же и кончилось счастье. От восхищения людского изменился дьякон: его стало увлекать «мирское».
Как же был великолепен дьякон! С чем сравнить? Высокий и стройный, как тополь, с византийским овалом лица, с глазами – миндалём из светящегося сапфира, с золотой, сияющей гривой волос и с этим необыкновенным голосом! Всё, всё, кажется, было в нём, за исключением призвания к духовной жизни. И женат он был разумно (мать сама и женила) – на благочестивой девушке, чтоб укрепить его на стезе добродетели. Без особой красоты телесной была невеста, но исполнена добродетелей, могла бы заменить ему и мать, случись той умереть преждевременно. От невесты же, как приданое, был и этот домик, и огородик, и садик, и мебель, и кое-что (немного, правда) в казначействе, на книжке. Увы! – помимо этого в брачный союз невеста внесла и унылое свое лицо, коричневатое от болезни печени, и исключительный дар в немногих словах выражать горчайшие истины. Годами она была лет на десять старше дьякона и, постоянно помышляя о бренности всего земного, о неизбежности конца, не переносила веселья: ни пирушек, ни пикников, ни на лодках катанья, ни плясок, ни светского пения. Благочестивые разговоры единственно услаждали её.
И вот, когда в уютном домике поселились две добродетельные женщины, дьякон стал избегать и дома, и благочестивых бесед, и жены, и матери. Он отсутствовал, как только к тому представлялась возможность. После обедни ли, после вечерни ли напрасно ждали его у стола, подбрасывая в самовар угольки, чтоб кипел и шумел. Где-то в ином доме дьякон пил чай, кто-то другой наливал ему чашку.
От душевной скорби жена всё больше желтела лицом, морщинилась, старилась быстро, дьякон же стал получать письма по городской почте. Городские бесстыдницы писали ему – духовной особе, женатому же человеку! Порою письма были ещё и надушены, и в доме, где доныне пахло лишь ладаном да валериановыми каплями, запах духов казался кощунственным. В ответ на духи в доме воцарился запах жаренного на постном масле, ибо обе женщины дали обет не вкушать отныне скоромного. А Анатолий подружился с отцом Савелием. Савелий же, несомненно, был великий грешник! Это каждый мог сам увидеть при первой же встрече: чревоугодник, любитель и выпить, и мало ли что ещё; человек без всякой «духовности», даже и во внешнем облике. А что делалось у него внутри – лучше не думать. И в церкви его больше терпели за голос. Голос у него, слов нет, был. Архиерей, невзирая на голос, то и дело ставил Савелия на епитимьи, однако же – странно: не упущение ли это? – был к нему благосклонен, как к ребёнку, отпуская его грехи «за незлобие». Главный грех – отец Савелий выпивал ежедневно «для поддержания голоса», а если ожидался молебен с многолетием или предание анафеме, то выпивал и добавочное. Не раз, благословляя духовенство перед церковной службой, архиерей, потянув носом и почуяв запах вина, вдруг скажет: «Отец Савелий, стань-ка вот тут на колени – кайся. Триста поклонов!»
Затем пошли слухи, что обоих дьяконов приглашают в Москву. Смутно намекалось – для светского пения: для концертов вначале, потом и в оперу.
Напуганные слухами, обе женщины упали в ноги сначала архиерею, потом полицмейстеру, умоляя «учинить препятствие» и Анатолия из города не выпускать. Дьяконы же дома начали репетировать светское. В открытые окна лилось на улицу то «Любви все возрасты покорны», то «Я тот, которому внимала», а на смену – «Я люблю вас, Ольга». Имя же матери было Евпраксия, жены – Агриппина. Обе женщины сгорали от стыда. Публика же наслаждалась, и гуляющие в летний вечер парочки останавливались под окнами и аплодировали. А раз, когда Анатолий спел «В сиянье ночи лунной тебя я увидал», то какой-то незнакомый господин, хорошо одетый, даже в дом вошёл и, пожимая руку Анатолию, сказал:
– Лучше Собинова поёте! Честное слово! Да что вы тут делаете? Сбрасывайте рясу и катите в Москву. Подумайте, если бы Шаляпин сидел на месте, не стал бы великим артистом!