Вика был наименее близок нам. В юности он был очень красив, и столь же легкомыслен. Будучи гимназистом, он однажды, в Орле, в цирке взобрался на слона и направил его на губернаторскую ложу. Его чуть ли не выслали за это из Орла. Помню его красивым юнкером Николаевского кавалерийского училища. Потом он перешел на гражданскую службу, женился на какой-то еврейке{41}, впрочем не плохой женщине, был губернатором, но тоже, что-то у него не вышло, и он вынужден был покинуть службу{42}. Эту бедную женщину, страстно любившую своего мужа, постигла трагическая участь. Оба они, и муж и жена, были уже совсем пожилые, когда Вика, увлекшись другой женщиной, бросил свою жену, к тому же совсем глухую{43}. Это было при большевиках. Летом Вика жил на даче под Москвой. Верная его жена решила пойти хоть издали взглянуть на него. Денег у нее не было, и она отправилась пешком по шпалам железной дороги. Вследствие глухоты, она не услышала поезда, который шел, и была убита на месте.
Когда братья Лопухины были молоды, у них была привычка вечно напевать какой-нибудь полюбившийся им мотив, и я изображал их, как лейтмотив каждого. Алешин мотив был – вся мягкость: Пуари, пуари, пуари пуай, пуари, пуари, пуари. – Митя мрачно пел:
Милые Боря и Юша. Какие оба были уютные, и типичные в своем роде, москвичи орловского происхождения. Я сохранил к ним нежное чувство.
Следуя порядку своих воспоминаний, упомяну о втором сыне дедушки Лопухина – Борисе Алексеевиче. Он был женат на Вере Ивановне Батуриной{44}. У него были типично выраженные семейные черты Лопухиных и сравнительно мало развитая индивидуальность. Он всю жизнь прожил в провинции, исключая последних лет жизни, когда они переселились в Петербург на какое-то спокойное место. Жена его была скучная и с претензиями. Несмотря на очень скромные средства, она хотела, чтобы все было не хуже, чем у других. У них было два сына – Володя и Женька, и очень толстая сестра[66]. Володя совсем юным женился на младшей княжне Урусовой (Ярославской) сестре «фигуры», жены Алеши Лопухина. Когда я начинал службу в Петербурге, помню его старательным чиновником министерства. Она была глупое и добродушное существо. Они производили впечатление двух голубков, но счастье их было недолговременно. Она бросила своего мужа и вышла за кого-то замуж[67], Володя, в свою очередь, вновь женился, и последнее время перед большевистской революцией был директором Департамента личного состава и хозяйственных дел Министерства иностранных дел. Его ценили за добросовестность и трудоспособность. Женька имел способности к математике, и был, кажется, учителем гимназии в Петербурге. О толстой сестре ничего не помню и не знаю.
Дядя Сережа
Гораздо более яркой личностью был младший в семье сын моего деда и мой дядя Сергей Александрович Лопухин. Он был типичный Лопухин, характерный представитель того дворянского культурного типа, который олицетворялся этой семьей. В нем прежде всего отразился быт среды и эпохи – московского особняка на Молчановке и Меньшовской усадьбы, быт, в котором переплетались многолетние традиции старой дворянской семьи, романтизм и уют и новые веяния просвещенного либерализма, начавшиеся в [18]60-х годах. От природы живой ум, блестящее остроумие, благородство, неисчерпаемое добродушие, веселость, недурной голос и приятная внешность – все в молодости создавало ему успех и делало его общим любимцем. Он кончил курс юридического факультета Московского университета, потом отбывал повинность в Сумских гусарах[68] и был на Турецкой войне[69]. Вскоре после войны он женился на графине Александре Павловне Барановой. Родители ее далеко не сразу согласились на этот брак. Граф Баранов был генерал-адъютант и близкий человек императору Александру II. Брак их дочери-красавицы с молодым Лопухиным, у которого почти ничего не было за душой, казался родителям не слишком блестящей партией для дочери. Но чувства молодых людей превозмогли над возражениями Барановых, давших свое благословение на брак. Одно из первых воспоминаний моего детства – это приезд в Калугу моего дяди молодым гусаром со своей невестой, или женой, – этого я не помню. На меня, конечно, большое впечатление произвел мундир с блестящими шнурками и ментик, может быть, поэтому так и врезалось в память их посещение. Помню, как они пришли пить чай к нашей няне Федосье Степановне, и помню, какую красивую пару они представляли.
Мой дядя покинул военную службу, от которой он на всю жизнь сохранил солдатский Георгиевский крест{45}, и пошел, как и братья, по судебной части. Много лет он провел в Туле, проходя там первые должности. Очень скоро Бог благословил его большой семьей. Всего у него было 10 человек детей – 5 мальчиков и 5 девочек. Помню, когда пришло известие о рождении одиннадцатого ребенка, мой отец предлагал послать дяде Сереже телеграмму: «Поздравляем дорогую половину одиннадцатого».
Я сказал, что Бог благословил моего дядю большой семьей, но я добавлю, что он благословил его и редким счастьем. Залог этого счастья мой дядя имел уже в самом себе – в своей ясной уравновешенной душе, которая всегда была так живо открыта на встречу всем восприятиям и радостям жизни. Никто не умел так наслаждаться как он всем, что жизнь может дать тому, кто умеет ею пользоваться и относиться ко всему с открытым умом и сердцем. Он был идеальный семьянин и, казалось, был поглощен своим семейным счастьем – женой, которая души в нем не чаяла, детьми; в жизнь и личность каждого из них он вникал с поразительной чуткостью и легкой любовной насмешливостью, мягко и безобидно давая каждому верный камертон, ибо никто не умел так чутко отличить всякую малейшую неестественность и позу, а эти недостатки ему органически претили. Никто, с другой стороны, не мог с такой же живостью переживать увлечения и интересы своих детей, – в этом он был схож с моей матерью, когда дети стали взрослые и вступили в пору романов и серьезных чувств, приводивших к бракам, никто не переживал так живо всех перипетий их жизни, как их отец. Вместе с дочерьми он увлекался героями их романов, но вместе с тем невольно ревновал их к женихам и молодым мужьям. Все дочери нашли отличных мужей, и отец, конечно, отдавал вполне им должное и любил их, но это не мешало ему подтрунивать над каждым из них и даже порою на них раздражаться. Старшая дочь Анночка вышла замуж за Мишу Голицына, которого дядя Сережа конечно любил, потому что нельзя было не любить такого хорошего человека. Но Миша также раздражал его. У него была привычка часто сомневаться и находить преувеличенными оценки, которые высказывались, по разным вопросам, и он говорил: «Едва ли». Это «едва ли» имело способность сердить дядю Сережу и он в его честь прозвал одну свою кобылу: «Едва ли». Но все, входившие в семью Лопухиных, подпадали под чары этой семьи, влюблялись не только в свою невесту, но и в ее семью, и через своих жен проникались такой любовью к новым родителям, что легко и безропотно переносили насмешки своего тестя, принимая их с должным респектом.
Средства Лопухиных были самые ограниченные, потребности росли с каждым годом по мере увеличения числа детей и их роста. Но никогда материальные заботы не омрачали счастья этой семьи, и к недостатку денег мой дядя относился с невозмутимым спокойствием и благодушием. Тем более не будучи избалованы, они умели ценить всякое удовольствие. Мой дядя страстно любил природу, – в этом было также семейное сходство его с моей матерью. Он черпал в ней всегда новый источник наслаждений. Когда он обзавелся своей усадьбой и скромным клочком земли в Тульской губернии, то он и его милая любящая жена и дети страстно полюбили свое Хилково{46}. Дядя увлекался хозяйством в поле и в саду и никуда не хотел уезжать летом из Хилкова. Его трудно было выманить из его семейного гнезда, в котором его сердце жило полной жизнью. Мы, племянники и племянницы, обожали его. Когда он попадал в круг молодежи, он тотчас становился ее средоточием. Он был всегда так чуток, так отзывчив, так мил, так весел и остроумен, что мы готовы были вперед смеяться всему, что он скажет и радовались всему, что от него исходило. Но эти посещения были редки, потому что он слишком полон был своей семьей и, как бы ему хорошо ни было в другом месте, он все же чувствовал себя в гостях, немножко рыбой, вынутой из воды, и полноту своей жизни находил только в своей семье, которая как будто излучалась из него и была его продолжением и восполнением. Он не мог долго жить без своей жены, тети Саши, которую вечно добродушно чем-нибудь поддразнивал, стараясь вызвать с ее стороны замечания на свои шутки. Этим замечаниям тетя Саша тщетно старалась придать характер серьезного и достойного напоминания о хороших манерах. Дядя Сережа только этого и ждал и больше всего любил, чтобы она делала ему эти замечания, принимал их как ребенок, заставлял свою жену рассмеяться и целовал ее руку. А она жила его жизнью так всецело, как может жить кажется только русская любящая женщина, однажды и на всю жизнь отдавшая свое сердце мужу и детям, находящая полный расцвет своей жизни в полном самоотречении. Мало, кто был так избалован в этом отношении, как дядя Сережа.
Если у него был какой-нибудь более крупный недостаток – то это был недостаток тоже типичный для быта, из которого он вырос, – это была лень, дворянская лень, навеянная уютом и удовлетворением простыми все теми же искони веков условиями жизни, которые укрепляли привычки. Дядя Сережа чувствовал себя вполне хорошо, в сущности, только в ночных туфлях, да еще когда мог порою расстегнуть ворот, чтобы ничто не теснило. Лень соединялась у него с некоторым налетом добродушного скептицизма, связанного с его природным большим здравым смыслом. Он видел, что люди увлекаются то тем, то другим. В каждом увлечении он тотчас видел его крайность и ту полуправду, которая обычно ему присуща. И он предпочитал сохранить роль благожелательного и добродушно-насмешливого наблюдателя. «Чего люди мятутся…» и «перемелется, мука будет» эти два изречения, которые я отнюдь ему самому не приписываю, как будто по существу были сродни его натуре, восполняя друг друга. Это не значит, чтобы он был «к добру и злу постыдно равнодушен». Со своей чуткостью он всегда отзывался душой на все доброе, благородное и прекрасное. Скептицизма на него навивала только реализация в жизни тех или других, в принципе, прекрасных начал, ибо прикосновение к жизни всегда связано с некоторым опошлением, а его чуткая, но не очень деятельная душа болезненно чувствовала малейшую фальшь и дисгармонию.
Этой ленцой и малодеятельностью натуры объясняется, почему с таким широким открытым умом, с такими большими способностями дядя Сережа дал гораздо меньше, чем мог, в государственной и общественной жизни. Он не тихо, но и не скоро проходил судебную карьеру. Его знали, уважали и ценили, но он не выдвигался вперед так, как того заслуживали его способности, и никогда ничего не предпринимал для этого. После сравнительно долгого пребывания в Туле, [где] он был прокурором, или председателем окружного суда в Орле, потом прокурором судебной палаты в Киеве. Там его застала первая революция 1905 года. В этом же году в его служебной карьере едва не случилось крупной перемены. После Манифеста 17 октября Витте, стоявший во главе Кабинета [министров], ощупью выбирал свой курс, колеблясь между реакцией и сдвигом влево. В это время кто-то ему рекомендовал дядю Сережу в качестве кандидата на пост министра юстиции. Дядя был вызван в Петербург, но пока он ехал, настроения наверху изменились. Лопухин никакого участия в политике не принимал принципиально, как судебный деятель. Но в качестве такового он был сторонник[ом] строгой закономерности и независимости суда. С точки зрения реакционной это одно уже могло считаться левым. Между тем в связи с назревавшими революционными настроениями в обществе, в правящих кругах усиливалось течение в пользу твердой власти, поддерживавшееся министром внутренних дел Дурново. Такому направлению отнюдь не отвечал выбор С. А. Лопухина.
Приехав в Петербург, он облекся в мундир и поехал представляться Витте. Тот его любезно принял, заметил Георгиевский крест на груди, справился, по какому случаю он получил, и, поговорив на самые общие темы, отпустил дядю. Тот без особого огорчения собрался обратно в Киев. По дороге он остановился в Москве у [стариков] Бутеневых, у которых эту зиму проводили и мы, только что покинув Константинополь и дипломатическую службу. В это время разразилось так называемое вооруженное восстание в Москве, в декабре 1905 года. Лопухины, дядя и тетя, застряли у Бутеневых. Наступили кошмарные дни бунта и расстрела Пресни. На улицу трудно было выходить, потому что шла бессмысленная и беспорядочная стрельба, строились баррикады и порою появлялись отряды, требовавшие от прохожих, чтобы они спешно убирались по домам. В эти томительные и тяжелые дни мы почти безвыходно сидели дома, и только прислушивались к пушечным выстрелам и трескотне пулеметов, которые порою доносились с Пресни.
Чтобы как-нибудь сократить время, мы попросили дядю Сережу почитать нам что-нибудь вслух. Он согласился, и стал читать Лескова… но как читать! – Я никогда, кроме разве у актера Ленского, не слышал такого мастерства в чтении. Читал он необыкновенно просто, но люди вставали как живые, и не только слышались их голоса, но казалось, что видишь их перед собою. Московское сидение так и осталось навеки связанным для меня контрастом двух переживаний: бессмысленной смуты и пушечных выстрелов на улице, и художественным наслаждением от чтения Лескова, которое помогало как порою забыться от окружавшего нас кошмара.
Литература, как и природа, была источником, из которого дядя Сережа черпал полной грудью наслаждения. Он был тонким ценителем подлинной правды и красоты. В [18]80-х и [18]90-x годах, когда он жил в Туле, там было небольшое, но очень приятное общество близких друзей и родственников, которые друг друга видали чуть не ежедневно. Прокурором, а потом председателем суда был двоюродный брат дяди Сережи – Николай Васильевич Давыдов. Мне вероятно придется еще говорить о нем, если я успею довести свою повесть до моих зрелых лет, но и теперь, скажу несколько слов в связи с Тульской жизнью Лопухиных. Николай Васильевич был из семьи, родственной Лопухиным, и во многом схожей, во всяком случае, по своему быту, укладу и понятиям. Это был живой, веселый, неизменно добродушный человек, общий любимец и всюду душа общества. Он был довольно легкомыслен, женился на танцовщице, но глядя на жену его Екатерину Михайловну, невозможно было сказать, чтобы она когда-нибудь могла быть танцовщицей. Она была простая, скромная русская женщина, вид которой вызывал представление скорее о маленьком одноэтажном особнячке во дворе какого-нибудь переулка губернского города, чем о театральных подмостках. Она предана была душой и телом своему легкомысленному Кокоше, которого считала существом высшего порядка, посвящала ему все свои заботы и все ему прощала. А было что прощать, ибо жизнерадостный и легкомысленный Николай Васильевич, любивший свою жену и уважавший все ее достоинства, не удовлетворялся тем, что давало ему дома общество скромной его жены и некрасивой дочери Соняши, насчет прелести которой он впрочем имел кажется некоторые иллюзии. Он не мог обходиться без общества, как рыба без воды, любил покутить, и не удерживался от увлечений. У него была даже, по-видимому, вторая семья на стороне. Не прочь он был и выпить в обществе таких же веселых и остроумных собеседников, как и сам он. Однажды, вернувшись домой ночью в весьма веселом виде, он решил сделать вид, что ничего не случилось. Вошел в спальню, разделся, и перед тем, чтобы лечь спать, стал на молитву. «Кокоша, – раздался голос жены, которая молча, в кровати, наблюдала за мужем, – все это очень хорошо, но почему ты молишься в цилиндре…» Эффект благоразумного поведения, на который рассчитывал Николай Васильевич, решительно не удался… Николай Васильевич был редко добрый человек. К нему вечно обращались со всех сторон с просьбами похлопотать о получении места, помещении в больницу, смягчении наказания. Все знали, что он общий любимец и, благодаря редко приятному нраву, имел самые обширные и разнообразные дружеские связи. Николай Васильевич никогда никому не отказывал, с редкой мягкостью и деликатностью входил в положение каждого, был всегда со всеми совершенно ровен и мил, невзирая ни на чье общественное положение. Неудивительно, что всюду и всегда он был самый популярный и любимый человек, член бесчисленных обществ и кружков, где всюду был необходим. Другим младшим сослуживцем дяди Сережи был брат его жены граф Николай Павлович Баранов. В то время он был холостяк, и семья сестры заменяла ему его собственную. Он был любимым дядей детей Лопухиных, которые считали его своей собственностью, и он их любил и находил в этом доме весь домашний семейный уют, которого ему недоставало. Николай Павлович был очень начитан, у него была прекрасная библиотека. Он был скромный благородный, чистый сердцем человек, и очень приятный сожитель, любил и понимал шутки, сам умел шутить и бывал
В Тулу наезжал иногда сверстник Николая Васильевича и родственник его и дяди Сережи – Федя Сол[л]огуб. Это был в своем роде человек далеко незаурядный. По натуре он был художник – поэт, живописец и немного актер. Он был очень талантлив, но был слабый человек, несчастливый в семейной жизни. Ему нужна была твердая опора в жизни, а в своей семье он не мог ее найти. Мать его была почтенная Мария Федоровна из крепкой старозаветной семьи Самариных, со слишком густым для такого человека, как Федя Сол[л]огуб, укладом жизни, являвшимся чем-то вроде продолжения Домостроя. Жена его была умная, холодная красавица с темпераментом и нравами Екатерины Великой. У них родились две девочки, но счастье их было непрочно{47}. Своей жене, когда он был еще женихом, Сол[л]огуб посвятил прелестное стихотворение:
Разочарование в жене было ударом, исковеркавшим всю жизнь Феди Сол[л]огуба. Свое горе он прикрывал и потопил в шутке, которая стала чем-то вроде маски в его жизни. Со своей женой он сохранил шуточно-дружеские отношения. Однажды при ней в тесном кругу друзей он сказал:
«Хотите я вам скажу экспромпт про мою жену…
Вообще при искрившемся остроумии, Сол[л]огуб обладал даром экспромтистов. Однажды говорили о романах и о том, можно ли до бесконечности разнообразить их сюжеты и положения. Сол[л]огуб слушал и сказал:
«А, по-моему, все романы резюмируются одним известным стихотворением:
Вообще, Сол[л]огуб сделался каким-то прислучным острословом, и весь разговор, начиная с самого голоса, был всегда пародией. Так он разменял на блестки и мелочи несомненный дар Божий, которым обладал. А будь он в других условиях и главное обладай характером потверже, из него в любой области искусства мог бы выйти художник с именем, ибо душа его мягкая и незлобивая таила в себе Божью искру. Эта душа вылилась в немногих серьезных его стихотворениях, в которых сказывается нежное и чуткое чувство красоты: