Вернувшись домой ранним вечером – спектакля сегодня не было, – она чувствовала небывалый прилив сил и нервическое оживление без видимой причины. Ни следа усталости. Ника навела порядок в квартире, в кои-то веки приготовила хороший ужин и даже пересадила кактус в другой горшок – непонятно зачем. Принимая душ, она распечатала флакон пахучего геля, который простоял на краю ванны с прошлого Восьмого марта.
После этого Ника села читать книгу, уютно примостившись в кресле. Она уговаривала себя, что ей не хочется спать, что книга ее увлекает и она может просидеть вот так до утра. Однако сквозь каждый ее предлог просвечивала правда: ей хотелось услышать голос. Она ждала телефонного звонка.
Но он так и не раздался. Глаза закрывались, и с каждым разом разлеплять сомкнутые веки, будто смазанные тяжелым медом, становилось все сложнее. Наконец Ника перебралась в кровать и, разочарованная до слез, уснула.
Явление второе
Реплики в ночь
Назавтра она была чрезвычайно зла на саму себя. Что это на нее нашло, ждать звонка от незнакомого человека, который однажды ошибся номером и с которым она несколько минут поболтала ни о чем! Отличное занятие она себе придумала, не иначе как от безделья. И затворничества, конечно. И ведь даже лучше, что он не позвонил, потому что еще неизвестно, кто он и куда бы все могло зайти. Сколько раз можно убеждаться в том, что самое безопасное состояние для нее, Ники Ирбитовой, – забиться в дальний угол и «не отсвечивать»…
Все это Ника выговаривала себе, пока брела от метро через дворы, мимо бегущих в школу детей, до носа замотанных шарфами, и продолжила выговаривать в перерывах между продажей билетов, сидя на своем рабочем месте.
Во второй половине дня театр стал наливаться нетерпением: вечером давали спектакль и вся здешняя хлопотливая жизнь подчинялась этому простому, неминуемому факту, как душный летний день на своем излете подчиняется грозовому фронту. Раньше, когда-то давно, в прошлой жизни, Ника предполагала, что актеры привыкают к спектаклям как к повседневности своего бытия и с течением времени начинают воспринимать их проще и спокойнее. Это ведь не соревнование, не конкурс, а рутинная – для них – жизнь.
Она ошибалась и теперь знала об этом. Приметы волнения, расставленные как вешки то тут, то там, она замечала у каждого, кроме, пожалуй, Лели Сафиной, девушки со стальными нервами. Ника догадывалась, что и Сафина нервничает, просто ее самообладания и выдержки хватало, чтобы не подавать виду, и именно это качество люди почему-то решили называть «железной выдержкой». Остальные переживали каждый на свой лад. Даня Трифонов то и дело появлялся в коридоре и наигрывал на губной гармошке, с которой был неразлучен, мотив старонемецкой песенки про милого Августина, пока на него не гаркнул кто-то из коллег. Даня не обиделся, и спустя пару минут Ника снова услышала в пока еще пустынном фойе, подальше от гримерок, эту мелодию, одновременно и веселую, и заунывную.
В одном из рабочих коридоров за кулисами, позади фанерных декораций к «Ромео и Джульетте» Ника наткнулась на Лизавету Александровну Рокотскую. Та, уже в гриме и костюме, с удобством устроилась в герцогском кресле с позолоченными подлокотниками и бархатной, кое-где вытертой обивкой и невозмутимо вывязызала крючком что-то кружевное.
– А, это ты, Ника, – подняла голову актриса. Девушка робко кивнула. – А я тут с мыслями собираюсь. В гримуборной девчата суетятся…
В этом была вся Рокотская: ни упрека, ни недовольства, просто констатация факта. Ника догадывалась, что в гримерке царит переполох, которого эта пожилая актриса не выносит, но никогда не слышала от нее ни слова жалобы, потому что больше суеты и неразберихи та не переносила нытье и еще сплетни. Несмотря на внушительный возраст, никому и в голову не пришло бы назвать ее старухой. Рокотская была дамой, актрисой старой закалки, в которой дворянская, в прежние времена тщательно скрываемая кровь смешивалась с воспитанием Малого театра, где Лизавета Александровна прослужила тридцать лет. «Наследие» – вот какое слово приходило Нике на ум, когда она встречалась с Рокотской. И поскольку той в отличие от многих других была присуща деликатность и тактичность, Ника чувствовала себя рядом с ней спокойно.
Но умиротворение тут же рассеялось, когда девушка заглянула в гримерки предупредить, что Липатова, возможно, не успеет к началу спектакля. Последние несколько дней худрук решала вопросы с муниципальным финансированием и часто пропадала в разных учреждениях и инстанциях. О чем именно хлопочет Лариса Юрьевна, никто особо не интересовался.
Теперь Нике хватило одного взгляда, чтобы понять обстановку. Леля Сафина гримировалась, глядя на свое отражение глазами серыми по цвету и стальными по сути. Мила Кифаренко, вечно морящая себя голодом, задумчиво грызла морковку, уставившись куда-то в пустоту, а Римма тоже грызла, но ногти, и была на взводе, как это с ней случалось довольно часто перед спектаклем. Ее психику Даня Трифонов не уставал называть «очень нервной системой»: успокаивалась Корсакова, только выходя на сцену. Тогда для нее включалось неведомое автономное жизнеобеспечение в параллельной реальности.
– А Ребров-то хоть будет? – Сафина мельком повернулась к Нике. Ее правый глаз был полностью накрашен, а левый еще даже не тронут гримом, и в лице ее от этого мелькнуло что-то страшное, двойственное и почти потустороннее. Вопрос Сафиной касался помощника Липатовой, который оставался за главного в отсутствие начальницы, а большую часть времени следовал за ней неприметной и невыразительной тенью.
– Да, через полчаса.
Время все ускорялось, набирало темп, и вот за окнами уже стемнело, стали собираться зрители, фойе наполнилось гомоном, шарканьем ног, пиликаньем телефонов, дверь поминутно распахивалась, впуская в театр холод и людей, целую толпу незнакомцев. Ника из кассира превратилась в гардеробщицу. Эту часть своей работы она не любила. Как улитка, вынутая из раковины, она чувствовала себя раздетой и уязвимой, и ей все хотелось съежиться. Но вместо этого она принимала охапки шуб, пальто, пуховиков, курток, ощущая пальцами ледяную влагу – на уличной одежде еще таял снег, из белой крупы становясь сверкающими капельками. И протягивала номерок за номерком.
– Бинокль возьмете?.. Нет, у нас со всех мест хорошо видно, но если хотите… Простите, что, программки? Программки на входе в зал, у билетера. Пожалуйста… – отзывалась она заученными формулами и заученной улыбкой.
И вдруг сообразила, что сегодня звонки к спектаклю, наверное, будет давать она, раз уж Липатовой нет, а ее помощник бегает как ужаленный, быстро и без особого толку. Такое везение выпадало ей крайне редко, и Ника тут же повеселела. Она обожала это. Перед тем как опустить палец на кнопку, она непременно вспоминала, как в детстве, оставаясь на попечение бабушки, работавшей в областном музее Победы, после его закрытия упрашивала бабушку позволить ей ударить в большой корабельный колокол. Одному только богу известно, что делал в уральском городке музей Победы, а в музее – колокол, но девочку это не заботило. Главными в ту секунду становились ее переживания собственной гордости и исключительности, и ее замирающее с гулким ударом колокола сердечко.
В две минуты восьмого Ника удостоверилась, что все готово, и дала третий звонок. В зале померк свет, и вместе с ним понемногу улеглись шевеление и возня. Капельдинер Марья Васильевна, простоявшая на входе целый час, шепнула, что присядет передохнуть в гардеробе, и поковыляла на варикозных ногах в коридор, оставив Нику вместо себя.