На столике лежали сегодняшние газеты и несколько журналов, стояли графины с хересом и портвейном. Я распаковал вещи, умылся и, устроившись поудобнее в халате и домашних тапочках, согрелся стаканчиком у огня.
Я захватил с собой чистые блокноты и набор новых карандашей и сейчас выложил их, не сомневаясь, что на следующее утро меня первым же делом отведут в библиотеку, покажут архив Вейна, и я, взяв на себя бремя ученого и биографа, буду спокойно и размеренно работать следующие несколько дней. Это видение полностью захватило меня — ведь, несмотря на то что я очень долго был путешественником, даже искателем приключений, и редко останавливался надолго где бы то ни было, я читал, учился, пытался восполнить пробелы в своем образовании и даже написал — наверное, в подражание Вейну — несколько небольших обзорных статей о востоке и моих тамошних странствиях. Сейчас, сидя у яркого огня, я видел в мечтах свое имя, тисненное золотыми буквами на корешках солидных томов, слышал, как обо мне говорят: «Джеймс Монмут, ученый», «Монмут, писатель».
Мои безобидные фантазии были ненадолго прерваны привратником, который принес поднос с ужином — простой и очень вкусной пищей, приготовленной, как он сказал, им самим: «Школа сейчас пустует, сэр, и поэтому повара нет». Кроме того, он принес письмо от доктора Дансера, полученное с последней почтой.
Приветствую вас в Элтоне и приношу извинения за мое вынужденное отсутствие сегодня вечером. Надеюсь, вы найдете все, что необходимо для вашего удобства и комфорта. Биглоу присмотрит за всем, а я буду ждать встречи с вами завтра утром — я вернусь сегодня вечером, очень поздно, если позволит погода, но не стану тревожить вас, — чтобы оказать вам всю ту помощь, какую смогу, хотя, боюсь, это будет не слишком много. Не доставите ли вы мне удовольствие отобедать со мной завтра вечером?
Чуть позже, вытаскивая часы, чтобы завести их, я наткнулся на маленькую визитную карточку, которую несколькими часами ранее спрятал в свой жилетный карман.
Ее встревоженное лицо, глядящее из окна вагона, всплыло у меня в памяти, и, сидя в кресле, у камина, я спокойно размышлял над ее необычными предупреждениям и предчувствиям, о которых она мне говорила, но по-прежнему находил в них не больше смысла, чем в подобных же предостережениях из других источников, да и вообще не мог в этой уютной, безопасной обстановке воспринимать их серьезно. Однако же я решил принять ее приглашение на Рождество, потому что она была мне приятна, и я был равно и польщен, и признателен, но в первую очередь потому, что я чувствовал: настало время войти в английское общество и постепенно стать там своим.
Как правило, я всегда был человеком воздержанным, но в тот вечер, выпив лишнюю рюмку портвейна, погрузился в полудрему у горячего камина, а когда поднялся, чтобы пойти в постель, почувствовал мгновенное головокружение. В спальне было холоднее, я настежь открыл окно, и от запаха свежего, наполненного снегом ночного воздуха голова моя быстро прояснилась. Когда я чуть высунулся наружу, толстый пласт снега внезапно рухнул вниз, во двор.
Нигде не было ни огонька, дома вокруг меня были погружены в тишину. Небо очистилось, ярко сияли звезды.
Когда я был маленьким, опекун рассказывал мне порой о днях, проведенных им в Кембридже, и в уме у меня сложились образы, дополненные гравюрами и картинками из книг, — древние стены и внутренние дворики, спокойные, тихие места, посвященные занятиям, но при этом наполненные отзвуками оживленных голосов и быстрых юношеских шагов, и, возможно, хотя я не был ни слишком умным, ни чрезмерно начитанным ребенком, меня втайне тянуло туда, — и эта тоска так и не покинула меня окончательно, она оставалась по-прежнему, скрытая от всех и полузабытая. Сейчас она ожила вновь — я узнавал в этой школе многие характерные черты старых университетов и долго стоял так, глядя вниз на заснеженный дворик, вспоминая своего опекуна, счастливый тем, что стал наконец частью этого мира.
Раздевшись, я принялся размышлять о докторе Валентайне Дансере, с которым мне предстояло познакомиться на следующее утро, и о стопке черных блокнотов на моем столе, о том, что должно было их заполнить, и испытывал в равной мере радость и предвосхищение. Это будет хороший день. Я ждал его с нетерпением. Я считал себя счастливым человеком. Но тут по двору внезапно пробежал порыв холодного ветра, задул в мое открытое окно, я вздрогнул и закрыл его, теперь уже вполне готовый лечь и заснуть.
Когда я повернулся от окна, в зеркале на противоположной стене мелькнул проблеск света, и я поднял глаза, ожидая увидеть собственное отражение. Однако там не было ничего и никого — лишь расплывчатые темные контуры. Зеркало — вероятно, вследствие какого-то атмосферного явления — полностью запотело. Но, подойдя поближе, я совершенно ясно увидел сквозь туман мои собственные глаза, пристально глядевшие, сверкающие, обезумевшие от страха и тревоги, даже от ужаса, которых я никоим образом в себе не ощущал. Кровать была широкой, аккуратно застеленной, с высоко взбитыми подушками, но когда я скользнул между туго натянутыми простынями, они оказались холодными-холодными, словно саван, и их прикосновение ощущалось будто текущая вода, хотя, когда я их снова откинул, они оказались хрустящими и сухими на ощупь. Я опустил голову на подушки, и они с легким дуновением опали. Часы снаружи пробили половину — отчетливый двойной удар, эхом отразившийся в мое окно.
Я лежал, весь дрожа, сна ни в одном глазу, и ощущал лишь ужасное расстройство и гнев: душевное спокойствие и приятные ожидания оказались для меня как будто запретны, и всякий раз, стоило мне почувствовать себя убаюканным теплом и уютом, меня непременно выдергивали из этого мира и покоя, нервы мои натягивались до предела подобно струнам марионетки; мне не дозволена была передышка, и я вынужден был вновь и вновь испытывать испуг, потрясение, впадать в состояние паники и замешательства, ощущения неизвестности и ужаса из-за какого-нибудь мелкого, но зловещего и нелепого события. Я видел бледного, оборванного мальчика — то здесь, то там, то позади, то чуть впереди меня; я столкнулся с неприятием, меня предостерегали, чтобы я оставил это, вернулся, был осторожен. Меня дразнили — я видел конкретные предметы и сцены, которые безо всяких очевидных причин пробуждали во мне ужас и желание спасаться бегством, я слышал пение и плач, а после — тишину в пустом доме. Зеркало запотело.
Меня приняли так радушно, я провел здесь такой безмятежный и счастливый вечер, о каком только мог мечтать, и тут… я едва не разрыдался во внезапном порыве отчаяния. Я чувствовал себя пойманным в ловушку, я не знал, ни что со мной происходит, ни что — как предполагается — я должен делать.
Были ли эти события связаны между собой или полностью случайные? Были ли они значимыми? Не видел ли я связей там, где их попросту не существовало? Имелся ли в них какой-то смысл? Имелось ли в них вообще что-нибудь? Призраки, дурные предчувствия, моменты страха — приходили ли они извне, или я терял здравый рассудок? Не был ли окружающий мир лишь отражением моего воображения?
Я лежал, окоченевший, между ледяными простынями и слушал, как часы отбивают следующий час, и еще следующий, и видел бледный отсвет снега, отраженный в зеркале, и стены, и покрывало кровати, и наконец, успокоившись немного, сказал себе, что непривычное вино и усталость вывели меня из равновесия и разогрели мне кровь, и, уверившись в этом, стал уплывать в сон.
Но сон этот был тревожный и беспокойный, опутывающий тонкими сетями фантастических видений. Я словно бы путешествовал, перемешался, блуждал, не в силах ни остановиться, ни отыскать дорогу, ни различить что-либо вокруг меня. Я услышал странные крики, затем вопль, мне показалось, что я падаю, покрываюсь испариной, проваливаюсь куда-то в темный, бурный, затягивающий водоворот — весь этот бред лихорадки и кошмара.
Проснулся я с полной уверенностью, что пение или плач вновь заполняют комнату — или же мою голову.
Но были только сладкая и мирная неподвижность и тишина, а за полузадернутыми шторами падал снег. Часы пробили два. Губы у меня потрескались, во рту пересохло, горло воспалилось. Мне хотелось пить, я знал, что так просто снова не засну и не хотел лежать долгие часы, делаясь добычей для новых видений и фантазий, а потому решительно встал, оделся и вышел в гостиную.
В самой глубине камина еще теплился огонек, я подбросил угли и аккуратно разворошил их, сделав выемку, из которой скоро появились язычки пламени и пошло небольшое тепло. Какое-то время я сидел, съежившись, в темноте, поближе к огню, и пил из стакана воду. Постепенно самообладание вернулось ко мне, последние следы кошмара померкли и развеялись прочь, и я вновь ощутил в себе прежние силы и даже некую бодрость. Это было странное ощущение дежа-вю, как будто когда-то после нервного приступа и депрессии я уже обретал новые силы и возвращал самоконтроль. Я никогда не был подвержен столь полным и разительным переменам настроения и даже физического состояния. Но — главным образом затем, чтобы доказать самому себе, что я снова мужчина, — я решил совершить обход всех своих комнат, исследовать, куда ведут коридоры, и составить для себя более четкое представление об окружающем. В конце концов, повредить мне это не может, никто не станет мне препятствовать, и эта мысль, стоило ей прийти в голову, всецело захватила меня, я был исполнен нетерпения, возбужден и почти по-детски взволнован. Я обулся, надел пальто, памятуя о снеге, на случай, если рискну выйти из дома, и, подняв оставленный мне фонарь, тихо вышел, спустился по крутым ступеням на один короткий пролет и через дверь ниже попал в длинный, обшитый панелями коридор.
Царила полнейшая тишина. Я стоял неподвижно, ощущая вокруг себя стены и окна старых зданий, и думал, что почти могу слышать сам воздух, пока он вновь успокаивается после того, как я закрыл дверь. Напротив меня серебристый свет проникал сквозь витражные окна в каменных амбразурах, и теперь я заметил, что на полках стоят большие старинные книги. Я открыл наугад одну, потом другую, но они были на греческом, латинском и еврейском языках, для меня полностью недоступных, а пожелтевшие страницы пахли плесенью. Я задумался, сколько времени прошло с тех пор, как их последний раз держали в руках.