— Суженого? — удивился старшина, расправил плечи, подтянул пояс. — Кого-то с именем или по стати будешь отбирать?
— По глазам, — ответила Арма. — Взгляд у него… зеленью отсвечивает иногда. Словно степи лапаньские. Как раз об эту пору.
— Зеленью? — приуныл старшина, вернул ярлык женщине. — У наших глаза все больше в черноту бьют. Не там ты суженого ищешь, синеглазая, не там.
— Бедовый он, — продолжила Арма. — Всё его на подвиги тянет. Боюсь, как бы не загремел он в вашу темницу.
— В темницу? — обернулся старшина к черным стенам, что поднимались над конусами шатров. — Если уж загремел, то бедовее не бывает. Редко кто оттуда возвращается, девонька.
— А попросить кого о помощи? — наклонила она голову. — Неужели добрых людей нету среди охранников? Хотя бы весточку принять-передать? Там ли он, не там? Уж половину Салпы, считай, объехала.
Нахмурился старшина, лоб наморщил, словно по именам перечислял в голове каждого, кто посодействовать мог незнакомке, но все одно головой замотал.
— Нет там никого, — присвистнул через прореху в зубах. — А если кто и есть, то монет не хватит, чтобы до его доброты достучаться. К тому же дозоры каждую неделю меняются. Одного прикормишь, а там уж другой стоит. И вот что я тебе скажу, милая.
Шагнул вперед лапанец, наклонился, дохнул на ладную гостью запахом кислого сыра и травяного отвара:
— Сберегайся. Если кто узнает, что ходы к темнице ищешь, да старейшинам весточку кинет, сама в темнице окажешься. А там уж, пока через стражу пройдешь да через тех, кто среди заточенных силу держит, и о суженом забудешь. Только шкурка от тебя останется, да и та порченая. Бабы под землей редко случаются, так и то о казни чаще всего просят, все одно более часа внизу никто еще из них не продержался.
— Будь здоров, добрый человек, — прошептала Арма, поймала тонкой крепкой ладонью ручищу старшины, вложила в нее серебряную монетку, да второй ладонью накрыла. — Спасибо. Хорошо думал про меня.
Сказала да мимо прошла. А степняк словно окаменел на пяток секунд, потом очнулся, глаза вытаращил и тут же заорал хиланцу, что жмурился на камне:
— Почтенный! За моим дозором скамейки ничем не хуже, чем перед ним! Или я буду тебя до полудня дожидаться?
Верно, не одну сотню лет дети Холодных песков месили ногами, увлажняли водой, мочой, остатками лапаньского супа, пылью, вытряхнутой из войлоков, барханы Асаны, чтобы те стали тверды, как каменные пустыни севера. Была бы еще вода в достатке, давно бы уже расправили кроны деревья вокруг развалин, но лишь иногда заглядывали сюда через перевалы Восточных Ребер и Северного Рога весенние влажные ветра. Теперь как раз было их время.
Арма недолго бродила по Асане. Обошла огороженную все той же веревочной преградой торчащую из песка черную громаду, миновала четыре загона с лошадьми, пока не выбрала седого молчаливого лапаньца и не вручила ему поводья своей кобылы, предварительно забросив на плечо не слишком тяжелый тюк с лентами и странно похудевший мешочек, в котором не далее как неделю назад Харк заподозрил самострел. Затем отправилась на рынок и, дивясь визгливым голосам лапаньских женщин, распродала по низкой цене половину лент и стеклянных украшений, благо парочка из них — самых ярких — что сияла алым в ее волосах, заставляла столбенеть каждого вышедшего на торжище степняка и вызывала зависть у всякой степной девчушки. Недавний караванщик, разглядев, как идет торг у его бывшей спутницы, разразился шипящими проклятиями и, в конце концов, сам скупил у нее оставшиеся ленты и стекляшки. Еще и предложил постоять у него под тентами продавцом, но Арма ограничилась обещанием подумать об этом. Теперь у нее остался небольшой мешок за спиной да посох, который она не выпускала из рук, хотя и не слишком опиралась на него при ходьбе.
Вторую половину дня Арма провела в очереди из заплаканных женщин, которые стояли у дозора стражи с передачами, потолкалась в редкой толпе кликальщиц, вся забота которых была добиться прохода к черному колодцу в центре развалин, чтобы выкликнуть родного человека: если отзовется, каждая могла получить ярлык родни заключенного да право на передачу. Хотя, как жаловались женщины, всякий раз откликался кто-то, да не тот, кто нужен. Арма стояла среди них молча, капюшон бурнуса скрывал ее лицо, но синева глаз нет-нет да проглядывала из тени. И ни в одной, ни в другой очереди Арма не достояла до срока, разворачивалась и уходила, не отвечая ни на вопросы, ни на оклики. Вечером, когда начал спускаться длинный северный сумрак, молодая женщина проведала лошадь, убедилась, что не обманулась в загонщике, подбросила ему монету и отправилась к большим шатрам, где за медную мелочь можно было найти кров. Шатер она выбрала из тех, что победнее, и спать улеглась среди отбившихся от родов степняков и караванных служек, правда, предварительно обрызгавшись каким-то составом от паразитов. Ранним утром ее уже не было, поэтому никто из заспанных бородачей так и не понял, кто лежал на боку в пяди от их потных тел и чей запах сусальной золотинкой пробивается сквозь вонь какой-то ядовитой травы.
Второй день в Асане отличался от первого только тем, что Арма уже не торговала с утра лентами на рынке, а молча ходила между рядами, рассматривая товар, щупая кожу и ткани, чеканку и литье, гончарку и резьбу по дереву, кости и камню. И слушала, слушала, слушала, замирая порой возле такого торговца, который и вовсе ни слова наяву не молвил. К вечеру она, кажется, обошла не только все торжище, но и каждую улицу Асаны, зашла в каждый степной навес-трактир, даже постояла у вонючих выгребных ям, куда сбрасывались не только нечистоты, но и падаль. И всюду едва различимой тенью за ней следовал остроносый Шалигай. Таился за пологами, прижимался к шестам, на которых сушились после зимней затхлости войлоки, прятался среди лошадей у коновязи, менял накидки, повязывал на плечи серые кетские платки, то хромал, то изображал пьянчугу. Всякий, кто пригляделся бы к остроносому, решил бы, что хиланец не в себе и уж точно не тот, кем он кажется. Но забот у лапани в Асане было столько, что в суму не уложишь, а уложишь — бечевы не хватит перетянуть, так что никто на остроносого не смотрел. К тому же и без него хватало и пьянчуг, и хромых, и остроносых, и скрывающихся то ли от дозоров, то ли от разъяренных жен. Точно так же и Арма, которая от вечерней прохлады куталась в темно-синий платок, ни разу не обернулась, чтобы рассмотреть остроносого, но уже в сумерках звякнула медяками у очередного постоялого шатра, накинув капюшон на лицо, нырнула за полог и, пробираясь между похрапывающими и бормочущими что-то путниками или степными бродягами, словно случайно задула тусклую лампу. Сидевший у полога дозорный разразился проклятиями, выглянул наружу, снял вторую лампу с шеста, торчащего у входа, и пошел перешагивать через спящих, чтобы восстановить освещение. Верно, нужно было проявить недюжинную сноровку, чтобы не только успеть за секунды добежать до противоположного края шатра, вскрыть войлок острым ножом вдоль земли и выкатиться наружу, но и ни на кого не наступить при этом, да еще и набросить синий платок на тонкокостного доходягу в почти таком же бурнусе, что скрывал и Арму. Остроносый заглянул в шатер сразу же, как дозорный вернулся к пологу. Прищурился, разглядел синий платок на доходяге, который как раз шевелился в отдалении, накручивая на себя нечаянное тепло, и бросил дозорному медяк, чтобы устроиться на ночлег тут же.
Арма тем временем быстрым, но неслышным шагом шла к развалинам. Улицы шатрового города уже вовсе опустились в темноту — мутную, как туман, от горящих костров и ламп на широких улицах и перекрестках, и непроглядную между шатрами. В одну из этих теменей Арма и шагнула. Сняла с плеча мешок, достала стянутый сукном сверток, развернула его и в полной темноте, на ощупь, в минуту собрала небольшой самострел с закутанными тканью стальными рогами, защелкой, стопором. Наложила стрелу, взвела механизм, затем отложила самострел в сторону, очертила вокруг себя ножом круг, вытянула в стороны руки, растопырила пальцы, зашептала, зашелестела диковинными словами и словно потянула из темноты сонных светляков, окунув ноготки в мерцающее молоко, и поднесла к глазам. Затем поднялась, прислушалась к далекому грохоту медной тарелки, в которую каждый час ударял ночной соглядатай, вставила посох в нашедшиеся под бурнусом петельки, заровняла ногой круг, подняла самострел и пошла по темной улочке так, словно белый день стоял над Асаной.
Миновала два дозора, стерегущие площадь. Миновала шатры старейшин, возле которых горело сразу четыре костра и слышалось заунывное, но, к счастью, негромкое лапаньское пение. Остановилась на минуту у большого серого шатра, внутри которого слышалось всхрапывание не менее четырех лошадей и неспокойное дыхание двоих мужчин. Кивнула чему-то и двинулась к северной части площади, где и костров было меньше, и шатры стояли победнее. Отдалившись от площади, миновав две улочки, вдруг развернулась. Мягко, почти неслышно щелкнул укутанный тканью самострел, раздался сдавленный хрип, и рядом — в десяти шагах — что-то упало. Арма шагнула к войлочному жилищу, сдвинула висевший на бечеве полог, наклонилась, наступила коленом хрипящему человеку на грудь, ударила его ножом. Потом вытащила из обмякшего тела стрелу, вытерла ее об одежду, вставила в рану другой нож — обычный, лапаньский, с полустертой родовой меткой, быстро обыскала убитого, сорвала с его шеи ярлык.
Не прошло и пяти минут, как Арма уже ползла в сторону развалин. Ползла с темной стороны, там, где глухая стена возвышалась на десяток локтей. Остановилась в десяти шагах от древней стены, присмотрелась к ее оголовку и начала медленно, неслышно раскутывать рога самострела. Цель маячила высоко, а ткань забирала у оружия часть силы. К тому времени, как над ночной Асаной должен был раздаться очередной удар соглядатая в медь, самострел был готов к выстрелу. Его щелчок раздался одновременно с грохотом, и еще не рассеялся медный гул, как тело лапаньского стражника рухнуло со стены. Добивать стражника не пришлось. Но и у стены стрелу заменил обычный лапаньский нож.