Снято было два фильма. Первый принадлежал преподобному отцу Мэджи. В тридцатые годы Мэджи был миссионером в Китае, и его фильм контрабандой вывез коллега, который пришел в такой ужас от увиденного, что зашил пленку в подкладку своего верблюжьего пальто, когда ехал в Шанхай. Оттуда фильм перекочевал в Штаты и в полном забвении несколько лет пролежал в подвале в жаркой Калифорнии. За это время пленка испортилась. После того как фильм обнаружили, его передали в филь-мофонд Библиотеки Конгресса. Я видела видеокопию в библиотеке Лондонского университета. Я смотрела ее снова и снова, изучила каждый кадр. Фильм показывал ужасы Нанкина, показывал вещи, о которых я не хочу думать даже при свете дня, но кошмара, о котором я читала несколько лет назад, на этой пленке не было.
Второй фильм, судя по всему, принадлежал Ши Чонгмингу. Как только я об этом услышала, все остальное перестало для меня существовать.
Это был мой второй год в университете. Весенним утром, когда на Рассел-сквер полно туристов и торговцев нарциссами, я сидела сгорбившись в библиотеке и смотрела очередной журнал. Сердце забилось — наконец-то я нашла ссылку на то событие. Ссылка была косвенной, неясной, без подробностей, но одно предложение заставило меня распрямиться: «В Цзянсу в конце пятидесятых годов имелось упоминание о шестнадцатимиллиметровом фильме с заснятым на пленку кошмарным преступлением. В отличие от фильма Мэджи, этот фильм до настоящего времени за пределами Китая не появился».
Я схватила журнал и повернула его под другим углом, не вполне веря в то, что вижу. Это просто невероятно: оказывается, имеется визуальная запись того, о чем я когда-то прочла! Пусть говорят, что я сумасшедшая, пусть говорят, что я невежественная, но теперь никто не может сказать, что я все это придумала, поскольку имеется письменное свидетельство, подтверждающее мои слова.
«Говорят, что фильм принадлежит некому Ши Чонг-мингу, бывшему в 1937 году молодым научным сотрудником университета Цзянсу. Он был свидетелем чудовищной резни в Нанкине…»
Я снова и снова перечитала параграф. Меня охватило чувство, которое годами дремало в глубине души, — недоверие к сотрудникам больницы. Я спохватилась, когда студент за соседним столом раздраженно вздохнул: оказывается, я поднялась и, сжимая и разжимая кулаки, бормотала себе под нос. Волоски на моих руках встали дыбом.
Надо было мне украсть этот журнал. Если бы выучила в больнице свой урок, то засунула бы журнал в карман кардигана и вышла бы с ним из библиотеки. Тогда у меня было бы что показать Ши Чонгмингу. Было бы доказательство того, что я ничего не придумала и воображение у меня не болезненное. Он бы не отвертелся и не высказал сомнений относительно моего здравомыслия.
2
Напротив огромных покрытых лаком ворот
Надо мной, насколько охватывал взгляд, в небо Токио поднимались блестящие небоскребы, миллионы окон отражали солнечные лучи. Я сидела сгорбившись, дивясь невероятному зрелищу. Я многое знала о городе-фениксе, о том, как Токио поднялся из пепла войны, но здесь, глядя на все воочию, не верила своим глазам. Где же Токио военного времени? Где город, из которого вышли те солдаты? Он что же, погребен под новым городом? Он так отличался от темных образов, которые представлялись мне все эти годы. В моем воображении вставали старые, покрытые сажей разбомбленные улицы, рикши… Я решила, что старый Токио возродился в городе стекла и стали, и внутри него бьется настоящее сердце Японии.
На меня уставилась официантка. Я схватила меню и притворилась, что изучаю его. Почувствовала, что краснею. Денег у меня не было, потому что об этом я даже и не подумала. Чтобы купить билет на самолет, я работала на фабрике — упаковывала замороженный горошек, ободрав при этом кожу на пальцах. Когда объявила в деканате, что хочу поехать в Японию, чтобы разыскать Ши Чонгминга, мне сказали, что это — последняя капля. Мне предъявили ультиматум: либо я остаюсь в Лондоне и сдаю «хвосты», либо меня исключают из университета. По мнению преподавательского состава, я была «болезненно поглощена событиями в Нанкине». Мне напомнили о незаконченных курсовых работах, кафедра права обвинила меня в том, что до сих пор я так и не приступила к изучению их курса. Меня частенько подлавливали в лекционном зале, когда, вместо того чтобы конспектировать лекцию об экономической динамике азиатско-тихоокеанского региона, я рисовала Нанкин. Не было смысла просить их о материальном вспомоществовании на путешествие, поэтому я продала свое имущество: коллекцию CD, кофейный столик, старый мотороллер, на котором несколько лет разъезжала по Лондону. После покупки билета на самолет осталось у меня совсем немного — мятая горстка иен, засунутая в один из боковых карманов сумки.
Я взглянула на официантку, ожидавшую, когда я наконец-то что-нибудь закажу. Лицо у нее явно погрустнело, поэтому я сделала выбор. Блюдо было самое дешевое — дыня по-датски, посыпанная мокрой сахарной крошкой. Она мне обошлась в пятьсот иен. Когда дыню подали, я скрупулезно сосчитала деньги и положила их на маленькое блюдце, заметив, что так поступают другие посетители.
В моей сумке было немного продуктов. Возможно, никто не заметит, если что-нибудь сейчас достану. Дома я упаковала восемь пачек печенья «к чаю». В дорогу взяла также шерстяную юбку, две блузки, две пары панталон, туфли на шнурках, три книжки на японском языке, семь брошюр о тихоокеанской войне, словарь и три кисточки. Я смутно представляла себе, что буду делать после того, как получу фильм Ши Чонгминга. О деталях не раздумывала. «Ты в своем репертуаре, Грей, — подумала я. — Что постоянно говорили тебе врачи?
Грей.
Само собой, это не настоящее имя. Даже родителям, живущим в глухомани, в жалком доме с облупившейся краской, не пришло бы в голову так меня назвать. Нет, это имя мне дали в больнице.
Первой так меня назвала девочка, лежавшая на соседней кровати. Она была бледной, с вдетым в ноздрю кольцом и спутанными волосами. Целыми днями она не выпускала из них рук: «Пытаюсь сделать дреды, хочется сделать несколько дредов». Вокруг рта у нее были струпья, она постоянно их тревожила. Однажды, прихватив крючок от одежной вешалки, она заперлась в туалете и острым концом вспорола себе кожу от запястья до подмышки. (Администрация больницы предпочитала таких, как мы, держать в одной палате. Не знаю почему. Мы считались людьми, » наносившими вред самим себе.) У девушки с дредами на губах постоянно играла глуповато-искренняя улыбка. Никогда бы не подумала, что она станет говорить именно со мной. Как-то раз я стояла позади нее в очереди на завтрак. Она обернулась, посмотрела на меня и рассмеялась.
— А, я поняла, поняла, на что ты похожа. Я заморгала.
— Что?
— На грея. Ты похожа на грея.
— На что?