Книги

Тень императора

22
18
20
22
24
26
28
30

— О, Великий Дракон! Да когда же они все наконец разъедутся? Ходят и ходят, словно тут постоялый двор! Дай ему это питье, когда проснется…

Когда проснется? Но он уже проснулся. Вот только глаза открывать не хочется. Не хочется никого видеть и ничего слышать. И как грустно, что проснулся он в пахнущем дымом шатре, стоящем на берегу Голубого озера, в сердце Мономатаны, а не на телеге, въезжающей в его родной город, в мире, где человека не принято, да и невозможно подкарауливать и избивать до полусмерти. Где людей нельзя продавать и покупать, как бессловесную скотину, где голодный будет накормлен, умирающий от жажды — напоен, а нуждающийся в крове приглашен к очагу.

Он попытался повернуться на бок, и тотчас от нахлынувшей боли перехватило дыхание. Осколки острых камней, которыми, казалось, была набита его грудь, зашевелились, норовя вылезти наружу, пробив влажную, расползающуюся от пота кожу. Эврих стиснул зубы и послал своему измочаленному, изломанному телу приказ уняться и перестать жаловаться. Попробовал вызвать жаркую волну целительной силы, но из этого ничего не вышло. Что же эти гады мне отбили? — спросил он себя, но ни сил, ни желания отвечать на этот вопрос у него не нашлось. Пучина боли затягивала его, как топкое, цепкое болото, и он погружался в него, растворялся в нем, находя странную, противоестественную, горькую радость в страдании. Краешком сознания он понимал, что не должен поддаваться охватившей его слабости, что стоит только захотеть, и боль уйдет. Глупо пестовать в себе детскую обиду на несправедливость, равнодушие и жестокость мира, в котором он оказался по собственной воле и от которого наивно было ожидать чего-то иного. Глупо, недостойно, и все же… Спасительное желание жить не приходило, не возвращалось, а боль, ну что ж, она была не слишком дорогой платой за обретение вечного покоя…

— Господин, выпей этот настой, и тебе станет легче.

Мысль о смерти не страшила Эвриха. Напротив, смерть виделась ему утешительницей, той гаванью, в которую, рано или поздно, приходят все корабли. И если бы не суета Афарги и Тартунга, он, пожалуй, сложил бы стихотворение, прославляющее ту, что, подобно привратнице, стоит на пороге вечности. Но эти неугомонные — не то слуги, в которых он вовсе не нуждался, не то друзья, чья дружба была ему нынче в тягость, — не желали оставлять его в покое. Заботы их были ненужными и смешными, однако объяснять им это было слишком хлопотно. Проще выпить кисловатый настой и, сделав вид, что вновь погружаешься в дремоту, отдаться во власть оглушающей, отупляющей боли, грызущей подобно стае жадных, изголодавшихся крыс.

— Посмотри, что прислал тебе Сейджар перед тем, как откочевать от Голубого озера! — настойчиво потребовала Афарга, и Эврих подумал, что напрасно не проиграл её Гитаго. — Взгляни же, это почетный дар того, кто любит тебя и хочет, чтобы ты поскорее поправился!

Не желая огорчать девчонку, в голосе которой слышались слезы, Эврих приподнял тяжелые, непослушные веки. Ну так и есть, она потревожила его лишь затем, чтобы сунуть под нос сгусток какого-то белого жира…

— Это содержимое верблюжьего горба — величайшая ценность у кочевников! Хочешь, я разотру тебя им? Говорят, жир этот облегчает страдания, заживляет раны и ушибы. Не хочешь? Ну тогда посмотри на эту высушенную голову. Ее принес тебе Лураг в благодарность за исцеление сына. — В голосе Афарги послышалось отчаяние. — Тартунг говорил, что ты мечтал взглянуть на очинаку. Теперь ты не только видишь её, но и владеешь ею. Очинаку нельзя купить ни за какие деньги, её можно только получить в дар. Это голова убитого Лурагом врага, и вместе с ней он отдал тебе его силу, смелость и мужество. Более ценного подарка он не смог бы сделать даже своему сыну…

Волна сокрушительной боли накрыла Эвриха, и он на некоторое время оглох и ослеп. Так больно ему было лишь в Вечной Степи, во дворе Зачахарова дома, да ещё в тот миг, когда люди в масках, сбив его с ног, принялись топтать ногами. Вероятно, сам того не желая, он здорово досадил им, и все же непонятно было, почему ни у одного из них не хватило сострадания перерезать ему горло. В конце концов, уж этой-то милости он мог ожидать от Всеблагого Отца Созидателя, учитывая, сколько раз ему, исцеляя недужных, приходилось захлебываться чужой болью…

* * *

Он очнулся от боли и подступавшей тошноты. Привыкнуть или, вернее, приспособиться к боли ему кое-как удалось, но тошнота — это было уже слишком. И виноваты в ней были его сердобольные спутники, решившие допускать к нему всех желавших проститься с чудо-лекарем перед откочевкой. Точнее, виноваты были айоги, полагавшие, что вернуть бодрость духа ему помогут камлания их шамана, а ещё точнее — он сам совершил ошибку, согласившись отхлебнуть из бычьего рога глоток молока, смешанного с кровью и медом.

Не надо ему было пить этой бурды, подумал аррант и тихо позвал:

— Афарга! Дай мне мою сумку.

Впрочем, может статься, это и к лучшему, что он пригубил дружеский кубок. В его сумке найдется средство не только от рвоты, но и от боли. Негоже врачевателю являться перед Богами Небесной Горы в блевотине и корчах. Ведь в конечном-то счете лишь от него самого зависит, уползет ли он из этого мира, харкая кровью, в пролежнях и нечистотах, или удалится достойно: благодарно улыбаясь и радуясь тому, что успел узнать, увидеть, прочувствовать и пережить.

— Афарга! Тартунг! — снова позвал он чуть погодя, удивляясь, почему столь простое решение не приходило прежде ему в голову.

Эврих нетерпеливо приподнялся на локте и со стоном рухнул на постель. Он почувствовал, как внутри него обрываются какие-то тонкие нити, отзываясь во всем теле то острой ножевой болью, то тупым болезненным эхом. Ему казалось, что не только сам он превратился в сплошной ком боли, но и все вокруг соткано из нее. Он слышал её шипение, ощущал её вкрадчивые и безжалостные прикосновения. Он потел ею, вдыхал её и выдыхал, отравляя страданием все, что его окружало. Это было невыносимо. Этому надо положить конец, но на зов его никто не откликался, а самому ему было не добраться до заветной сумки…

— Афарга! — позвал он в третий раз, погружаясь в омут болезненного небытия, из которого несколькими мгновениями позже его извлек тревожный звон множества маленьких колокольчиков. Тонкому звону колокольчиков вторил негромкий и низкий рокот барабана, заставивший сердце Эвриха забиться чаще. Один за другим стали вспыхивать светильники, рассеивавшие окружавшую тьму, потом чьи-то сильные руки подняли его и, несмотря на слабые протесты, усадили, оперев спиной о сложенные горкой кожаные подушки.

«Что ещё задумали эти неугомонные? — с раздражением подумал он. — Неужели так трудно было оставить меня в покое и выполнить единственное мое желание — дать мою сумку с лекарскими принадлежностями?»

В следующее мгновение, однако, барабан зарокотал громче и чаще, в воздухе поплыл аромат неведомых благовоний, а далекий звон колокольчиков, вырезанных из поющего дерева, приблизился. Эврих уже догадывался о том, что должно произойти, и все же пропустил момент, когда из глубины шатра выступила Афарга, похожая на ожившую скульптуру, вырезанную из черного, покрытого сверкающим лаком дерева. Плавные, струящиеся движения девушки как будто не совпадали со звуками барабана, а сама она не обращала на арранта ни малейшего внимания, занятая разговором со своими Богами, который вела языком тела. Выплыв к центральному столбу шатра, она замерла, глядя в пламя большого светильника, затем что-то дрогнуло в её отрешенном лице, тело затрепетало, мускулы начали перекатываться под натертой маслом кожей в каком-то завораживающем ритме. Если бы статуя могла ожить, она оживала бы именно так, подумал Эврих, с удивлением чувствуя, что и с ним самим начинает происходить нечто странное, но разобраться в своих ощущениях не успел, зачарованный колдовской пляской пробуждающегося тела.

Мышцы танцовщицы медленно оживали одна за другой, словно распускающиеся цветы. Точеное тело было ещё сковано неким подобием сна, но, подобно бурлящей подо льдом воде, переполнявшие его силы рвались наружу, и вот с места сдвинулись ступни, дрожь прошла по бедрам, передалась животу, груди, рукам. Ломая корку оцепенения, запрокинулась голова… Неуверенные поначалу и как будто неуклюжие движения девушки начали убыстряться, теперь уже она походила на рожденную громким звуком или падением камешка лавину, несущуюся с горы, все ускоряя и ускоряя ход, сметая все на своем пути. Дремавшие в её теле силы, пробудившись, обретали все большую свободу. Мелкие шажки, плавные изгибы рук на глазах становились шире, увереннее, завершеннее…

Раскаты барабана заставляли её кружиться, извиваться, избавляясь от остатков невидимой паутины, от первоначального оцепенения. Гроздья колокольчиков издавали торжествующие, заливистые трели, между полузакрытыми веками таинственно мерцали полоски голубоватых белков, улыбка, раздвинувшая губы, казалась хищной и одновременно чувственной, манящей.