Прочитав написанное, Сомервиль заметил, что объяснение можно найти всему чему угодно, если только знать,
Мне пришлось кардинально переменить всю свою жизнь – профессию, имя, наклонности – для того, чтобы выяснить все, что мне теперь известно. А тогда я не знал ровным счетом ничего. Никакого предварительного сигнала и впрямь не было.
Конечно, на кое-какие детали можно было обратить внимание и тогда, но даже сейчас, задним числом, я не могу доказать, будто они что бы то ни было важное говорили. Все, что случилось после того, как я вышел в пятницу из конторы, было крайне непримечательным. Заканчивалась очередная рабочая неделя, и я предвкушал пару дней отдыха. У себя дома, с Анной и с собаками. В субботу у Анны был день рождения, и я приготовил для нее сюрприз.
Как правило, по пятницам я ездил в Бедфорд поездом 16.48. Это означает, что со службы мне приходилось уходить за полчаса до окончания – это, собственно, прерогатива наших начальников, – но я предпочитал рискнуть, уйдя сразу же вслед за ними, лишь бы избежать пятничной давки в поезде 17.28 и сесть на свободное место, а не на чей-нибудь чемодан.
Мои ранние уходы по пятницам прибавляли мне уважения со стороны сослуживцев. Так ведь оно и всегда – незаконная привилегия производит на людей куда более сильное впечатление, чем честно заслуженная. Исключений из этого правила почти не бывает.
А на службе я был на хорошем счету.
В ту пятницу я чуть было не опоздал на свой поезд. Меня задержали дела, и на Центральный вокзал я прибыл всего за минуту до отправления. Но, впрочем, и опоздай я, такое произошло бы со мной не впервые...
Я пробежал по вокзалу, зажав проездной в зубах; под мышками у меня были огромная коробка (сюрприз!) и две коробки чуть меньших размеров, в руках – портфель, бутылка шампанского Veuve Cliquot, пластиковый пакет, битком набитый деликатесами, и, разумеется, пышный букет роз. Я чувствовал себя крайне неуютно – терпеть не могу обременять себя такой поклажей.
Я чуть было не смирился с тем, что придется ехать поездом 17.28, но вдруг заметил приятеля и соседа, прокладывавшего себе дорогу в толпе. Он уже увидел меня и показал в сторону пятой платформы.
Мы успели буквально чудом.
Я постоял в тамбуре, чтобы отдышаться. Да и приятель мой выглядел неважно. Его лицо побагровело, толстую шею туго сдавил серый галстук, он тяжело и хрипло дышал. Растопыренной пятерней он откинул со лба намокшую прядь волос песочного цвета.
– Ну, парень, попали мы в переделку!
Но выдохнуть даже это ему удалось далеко не сразу.
Хотя нам не раз доводилось сидеть в одном купе и раньше, мы, собственно говоря, никогда ни о чем толком не беседовали. Чувствуя, что на этот раз нам волей-неволей придется разговориться, а значит, и разговаривать впредь, пока мы оба не уйдем на пенсию, я во избежание всего этого поблагодарил его и пошел в глубь вагона.
– Не за что, старина, – сказал он на прощание. Он вспотел, как свинья.
Может быть, из-за того, что он так побагровел, а может, все дело в свете дорожного семафора, потому что поезд уже тронулся, но на какое-то мгновение мне показалось, будто крупные капли пота у него на лбу и густая струйка, стекающая из-под левого уха на большую и дряблую щеку, были кровью.
Я перешел в другой вагон и нашел там свободное место.
Остаток пути не принес никаких новых происшествий. Я немного поработал, чтобы окончательно освободиться от служебных хлопот на весь уик-энд. Я хотел целиком и полностью посвятить себя предстоящему дню рождения Анны и предусмотреть все, вплоть до мельчайших деталей.
Некоторое время я решал, в каком именно порядке демонстрировать ей свои подарки. Сперва мы откроем шампанское, а потом настанет черед и для моего сюрприза.
Меня беспокоило только, что она может не оценить мой подарок, как он того заслуживает.