На берегу Дуная долго ждали переправы, Шустов отрывисто бросил:
— Искупаемся? Все-таки Дунай…
— Купайся.
— Неинтересно? Тебе что Дунай что Клязьма — все едино?
Потом на пароме огибали камышовые островки. Красота, кто понимает! Синее небо. Ласточки над водой. Румынский мальчишка в серой от пыли шляпе что-то напевает по-своему: «Маринаре, маринаре…» Но младший лейтенант и радист отчужденно и мрачно стояли на разных сторонах парома.
Уже за Дунаем, в Добрудже, Шустов притормозил машину, распахнул дверку: отставший от роты солдат просился подвезти.
— Ты что, пехота? Сто верст отмахал, еще охота? — подтрунил Шустов над пешим человеком, но, видимо, нарочно, чтобы стеснить Бабина, пустил солдата третьим в кабину.
Бабин помалкивал. Тут он весь — Шустов: огорошит человека, потом пожалеет.
Как будто забыв о присутствии радиста, Шустов разговаривал с солдатом, но все, что ни говорил он, относилось только к Мише Бабину. Сколько тут было язвительных намеков!
— Видите ли, дорогой товарищ, всякая задача оказывается простой после того, как вам ее растолкуют. (Это намек на то, что Бабин ждет ключа от шифрослужбы.)
— Видите ли, гвардии попутчик, в разведке надо иметь воображение ребенка и терпение ученого. (Это намек на мнимую тупость Бабина).
Все било в цель! Бабин даже зашевелился, на радость Славке…
Между тем они дружили.
Дружба их началась еще в забитых снегами донских хуторах. В танковом корпусе Славка Шустов был сержантом, мотоциклистом в группе связи, а Миша Бабин, как и теперь, — рядовым. В глубоком рейде по тылам противника он отличился как блестящий коротковолновик и знаток немецкого языка. Его стали ценить, только с воинской выправкой у него не получалось: козыряя, он нелепо подпрыгивал, и звали его в роте «радиосыч». Щеки его зарастали белым пухом. Длинные ноги всегда аккуратно обернуты обмотками. Страдая флюсами, он часто подвязывал щеку. Впечатление чудаковатости еще усиливалось оттого, что одно веко у него было чуть толще другого, так что казалось, что он косит. К тому же бывал задумчив, самоуглублен.
Шустов, оглядев его однажды под веселую руку, заметил вслух, что радист здорово смахивает на фигуру с известного плаката «Разгром немцев под Москвой». Все развеселились…
И ничего бы, да тут записной остряк Савушкин решил уточнить — обозвал Бабина «Фрицем». Миша покраснел и не знал, как ответить. Шустов тоже покраснел: чувство справедливости, горячее, почти детское, заставило его пережить чужую обиду как собственную. Первым движением души было желание турнуть Савушкина за порог. Но Шустов сдержался. Ехидно наклонив набок чубатую голову, он сказал лысому толстяку Савушкину:
— Чижик (это было сказано очень нежно), может быть, вы извинитесь перед товарищем Бабиным?
— А чего мне извиняться? — уклончиво возразил Савушкин, заметно побаивавшийся Шустова. — Ты сам про плакат вспомнил.
— Да, но кто тут произнес иностранное имя?
— За иностранное имя могу извиниться. Подумаешь…