Книги

Рождение мыши

22
18
20
22
24
26
28
30
Юрий Осипович Домбровский Рождение мыши

Впервые к читателю приходит неизвестный роман одного из наиболее ярких и значительных писателей второй половины XX века Юрия Осиповича Домбровского (1909–1978). Это роман о любви, о ее непостижимых законах, о непростых человеческих судьбах и характерах, и отличают его сложная философия и непривычная, новаторская композиция. Считалось, что текст, создававшийся писателем на поселении в начале 1950-х годов, был то ли потерян после реабилитации (Домбровский сидел в общей сложности десять лет, не считая первой ссылки в Алма-Ату в 1933 году), то ли уничтожен. К счастью, оказалось, что все эти годы роман хранился в архиве писателя.

ru
Максим Ростиславский FictionBook Editor Release 2.6.6 09 June 2021 7C1B3F5D-29BE-4CE7-9DDF-BB190912874F 1.0

v 1.0 — создание fb2-файла, точечная коррекция правописания (Максим Ростиславский, 2021)

Юрий Домбровский. Рождение мыши. Роман в повестях и рассказах ПРОЗАиК Москва 2010 978-5-91631-096-2, 978-5-91631-179-2 © Домбровский Ю. О. (наследники), 2010© Быков Д. Л., предисловие, 2010© Оформление. ЗАО «ПРОЗАиК», 2010Дизайн Татьяны КостеринойРедактор B. П. КочетовХудожественный редактор T. Н. КостеринаТехнолог C. С. БасиповаОператор компьютерной верстки А. Ю. БирюковОператор компьютерной верстки переплета Е. В. МелентьеваКорректоры Г. В. Заславская, Н. В. Семенова

Юрий Домбровский. Рождение мыши. Роман в повестях и рассказах

Дмитрий Быков. Рождение горы

1

Публикация неизвестного романа Юрия Домбровского (1909–1978) сродни обнародованию утраченных текстов Грина, Платонова или Бабеля. Канон Домбровского утвержден шеститомником, его главным свершением признана дилогия «Хранитель древностей» и «Факультет ненужных вещей», изданы отдельной книгой его стихи, немногочисленные, но сразу занявшие в русской поэзии чрезвычайно важное место, как занимает клетку в менделеевской таблице редкий новооткрытый элемент: его не было, но должен быть. Изданы ранние романы «Державин» и «Обезьяна приходит за своим черепом» (последний тоже спасся чудом). Ходили слухи о том, что был у Домбровского и еще один роман — пограничный между ранней прозой, вынужденно написанной на историческом либо заграничном материале, и принесшими ему славу автобиографическими книгами. Даже название этого романа — «Рождение мыши» — упоминалось при публикации стихов из архива: оказалось, он для этой большой прозы специально написал несколько стихотворений от имени героя. Но сам текст был то ли потерян в редакции, куда его предлагал автор после реабилитации (Домбровский сидел в общей сложности десять лет, не считая первой ссылки в Алма-Ату в 1933 году), то ли уничтожен по причине гипертрофированной писательской требовательности к себе. В общем, когда в 2009 году Клара Турумова-Домбровская, вдова, делающая для увековечения памяти мужа все возможное и более того, показала мне три толстых рукописных тетради и две папки машинописи, я очень удивился.

Теперь, через тридцать лет после смерти автора и пятьдесят — после написания, последнее ненапечатанное произведение Юрия Домбровского выходит к читателю. Почему он так противился любым попыткам жены и друзей реанимировать этот странный роман и опубликовать хоть частично — можно, как говорится, только гадать. Официальная версия — высказанная им самим — сводится к тому, что — молодо, слабо, надо все переделывать, и даже жене он настрого наказал «никому не показывать» созданную сразу после лагеря рукопись. «Рождение мыши» писалось на поселении, в Новой Чуне и Сосновке, и если у автора могли быть надежды на публикацию «Обезьяны», то «Рождение мыши» с его сложной философией и непривычной композицией вряд ли представлялось Домбровскому опубликованным при его жизни. Правда, «Леди Макбет» и «Царевну-лебедь» — две лучших своих новеллы о любви — он из рукописи извлек и напечатал. Возможно, этот текст — то ли роман в рассказах, то ли цикл небольших повестей — сочинялся вовсе без расчета на публикацию, исключительно в порядке аутотерапии.

Говорить о незаконченности книги вряд ли можно — цикл сложился, объединен темами и героями, скреплен сложными и неочевидными связями, но сквозная проблематика всех этих разнородных на первый взгляд повествований настолько неочевидна, а в социальной философии Домбровского настолько нет ничего советского, что и постсоветскому читателю непросто будет докопаться до авторского замысла. Мы коснемся его позже, в меру своего понимания, не претендуя на окончательность, а пока отметим, что говорить об ученическом несовершенстве этой прозы никак нельзя. «Рождение мыши» написано на порядок лучше «Обезьяны» — и хотя совсем не так, как всенародно знаменитый «Хранитель» с его свободной манерой, непосредственной интонацией и многочисленными отступлениями, но и эта ранняя, жесткая, острая манера Домбровского ничем не хуже. «Рождение мыши», при всей сознательной пестроте фрагментов, очень дисциплинированная проза, настоящая новеллистика, с быстро развивающимся действием и крепкими сюжетами; первая повесть во многом предвосхитила похождения Штирлица — тут вам и теологические диалоги с пастором, и последние дни войны, и конспирация, и чудесные спасения, и внезапные узнавания, но у Домбровского ничто не выглядит натяжкой — все органично и достоверно, в первую очередь благодаря замечательным диалогам. Покажется ли вам эта книга шедевром мастера или упражнением начинающего — несомненно одно: вы от нее не оторветесь. Что Домбровский умел всегда, в любом возрасте и состоянии, — так это прямо выйти на тему, начать без предисловий и мгновенно расположить читателя к себе разговорной иронической интонацией умного и бывалого собеседника. Скажем честно: из всех книг Домбровского «Рождение мыши» — единственный потенциальный бестселлер для массовой аудитории, любящей про любовь и про разведчиков, и чтобы всюду страсти роковые вокруг неописуемой красавицы.

Тут не без странных сближений — возникает чувство, что Юлиан Семенов эту книгу фантастическим образом читал. Потому что герой «Рождения мыши» — супермен, ничем не уступающий Штирлицу, а то и превосходящий его (и тоже отлично рисует), и женщины от него без ума, как от всякого приличного Бонда. Более того: фамилия этого супермена — Семенов. И это уже наводит на подозрение, что Домбровский в начале семидесятых посмотрел-почитал что-нибудь про Штирлица да и написал свой ответ на него, — но, вот незадача, существуют тетради пятидесятых годов, в которых эта история записана. До Штирлица оставалось пятнадцать лет. И работает у него этот супермен в тылу врага, и спасается мыслью о любимой, которая его тут верно ждет, а после войны попадает в плен, только уже не фашистский. Домбровский отправляет своего Николая в английскую военную тюрьму, откуда его чудом выцарапывает советский МИД, — причина этого ареста в том, что он, сбежав из лагеря для военнопленных, убил разведчика, приняв его за эсэсовца. Ход красивый, история с Габбе действительно увлекательная, хотя и странным образом книжная; пусть вас эта книжность не отвращает и не обманывает — у Домбровского все просчитано, все будущие ходы расписаны.

Дальше, после возвращения Семенова, «Рождение мыши» начинает предвосхищать другую прозу — скажем, «Киру Георгиевну» Виктора Некрасова. Только она написана в 1961 году, а так многое сходится. И героини похожи — красивые, сильные женщины без возраста. И главная пружина конфликта та же: ребенок. Не будь Петушка, Нина немедленно сбежала бы к своему Николаю. Не будь Володи, Вадим вернулся бы к своей Кире. Но конфликт неразрешим — и таких конфликтов с 1954 года было очень много. Советская литература не так уж часто их касалась. И хотя повесть Некрасова тоньше, сдержаннее, в чем-то и глубже резкой, яркой и размашистой прозы Домбровского, — сцена объяснения Николая с «эллинистом» не уступает, а то и превосходит знаменитую повесть о скульпторше Кире.

Впрочем, Домбровский с Некрасовым дружил, и соперничества между ними не было: оба люди щедрые, храбрые и широкие. Более того: фрагмент из «Записок зеваки» — о том, что лучше всего пить вдвоем, — Домбровский переписал от руки и любил зачитывать в застольях, и многие принимали его за сочинение Домбровского, не зная повести Некрасова.

2

Поговорим, однако, вначале о жанре этой книги, а затем о ее смысле, как его понимаем. Тут все непросто. Я вообще хотел бы предостеречь читателя от легкомысленного отношения к этому легко читающемуся, да, но сложно построенному сочинению, и от снисходительности в отношении Домбровского вообще. Домбровский далеко не исчерпывается штампами, налипшими на него: лагерник, эрудит, драчун, алкаш, автор замечательных автобиографических романов... Домбровский — филолог, ученик Цявловского, автор романа «Державин», редкий знаток Шекспира и русской романтической прозы (его любимым периодом были двадцатые — сороковые годы, все николаевское царствование, которое он ненавидел, и потаенное русское сопротивление. Может, только благодаря знанию этой эпохи он — чуть ли не единственный — правильно понял «Путешествие дилетантов» чтимого им Окуджавы: выступление Домбровского на обсуждении романа сохранилось, и это, кажется, единственная адекватная рецензия на сложный и тоже очень филологичный окуджавский роман). «Рождение мыши» пронизано отсылками, перекличками, параллелями — больше всего таких перекличек именно с ранней русской классикой, и самый явный образец, на который Домбровский ориентируется, — «Герой нашего времени». Автор, будучи хитер, оставляет нам прямой намек на это — в «Хризантемах на подзеркальнике» действует бритый актер Печорин. В сущности, Домбровский и пишет «Героя нашего времени», и, как и Лермонтов, далеко не убежден, что этот герой — Семенов — может быть назван героем в высшем, восторженном смысле. Но он типичен, мы этого героя видели: он принадлежит к первому собственно советскому поколению, к тем, кто пережил революцию ребенком и ничего, кроме советской России, не помнит. Это поколение летчиков, моряков, строителей, полярных журналистов, селекционеров, агрономов, инженеров, «большевиков пустыни и весны» — людей радикальных, решительных, сильных: о них — довоенная драматургия Симонова и военный цикл «С тобой и без тебя» (и Домбровский явно имел Симонова в виду, описывая роман журналиста с актрисой, очень похожий на отношения Симонова с Серовой даже в деталях: «Как ты была права, что, проводив, при всех мне только руку пожимала», — вообще занятно сравнить, скажем, «Чужого ребенка» и «Хозяйку дома». Само созвучие фамилий — Симонов — Семенов — намеренно и красноречиво). Все эти герои — люди в кожанках, много чего повидавшие и пережившие, страшно гордые собой, довольно инфантильные внутри, — отличались от Печорина тем, что у них было дело; тем, что они знали, зачем живут. Но роднило их главное — некоторая роковая пустота внутри, этическая, что ли; как и Печорин, они люди без традиции, а если говорить всю правду, то и без морали. Это, впрочем, общеромантическое у них. Таких людей Аксенов называл байронитами, но у байронита свой внутренний изъян: он на земле сирота, человек без прошлого, и оттого при столкновении с серьезной жизненной коллизией он, как правило, либо глух, либо эгоистичен, либо беспомощен. И отсутствие этого внутреннего стержня — как раз маскируемое крутизной — заставляет такого героя вечно странствовать, мотаться по земле, как мотался Печорин, только у него была «подорожная по казенной надобности», а у них — несколько лихорадочный пафос освоения пустынь и льдов. Но вечное это странствие не может заменить того самого внутреннего стержня, и вечные — довольно легкие, хотя и рискованные — победы никогда не перерастают в любовь. Любовь ведь — не только покорение.

Нам важно помнить, что Домбровский был НЕ ИЗ ЭТОЙ ПОРОДЫ. К поколению — принадлежал, как и Шаламов; пафос радостного освоения и строительства разделял. Но в силу разных обстоятельств — семейных, психологических, профессиональных — он чувствовал себя в этом мире скорее чужаком, не вписывался в него, очень быстро был за это сослан, а уж в ссылке научился независимости и перестал себя соотносить с эпохой. Он видел, знал, даже любил героя этого времени. Но чувствовал себя альтернативой ему, невзирая на то, что как раз внешне очень напоминал героя-покорителя: сильный, рослый, страшно выносливый. Но между Домбровским и Семеновым — пропасть; он тоже чувствует в этом герое ничем не заполненные пустоты. И написать о таком герое можно только «роман в новеллах», со смещенной хронологией, как написан лермонтовский «Герой» — оставшийся в нашей классике блистательным, но единичным образцом. (Любопытно, что о своих героях счастливого будущего Стругацкие тоже написали роман в новеллах «Полдень, XXII век»: там тоже романтические ребята, покорители пространств и все такое, и тоже без стержня, с внутренней драмой, с печатью обреченности, что потом в этой утопической Вселенной и проявлялось все ярче по мере взросления авторов.) Ведь роман в новеллах, как к нему ни относись, — знак некоторой, что ли, капитуляции перед реальностью, своего рода прозаический пуантилизм: вместо линии — пунктир, вместо связного повествования — обрывки. Это нормальный метод, и никому не придет в голову, скажем, объявлять главного французского пуантилиста Сера капитулянтом, декадентом и буржуазным разложенцем. Но сам по себе роман в рассказах говорит о крахе целостной картины мира, о необходимости нескольких точек зрения, о невозможности связного рассказа и единой логики: судьба или мир героя разбиты вдребезги неким событием, и по этим осколкам мы восстанавливаем и судьбу, и событие.

3

Жанр романа в рассказах идеально соответствует задаче Домбровского — изобразить мир после войны или, точней, после глобальной катастрофы, какой виделась ему вся история XX века. И уже в самом начале первой повести, в «Рождении мыши», главный герой в разговоре с другими военнопленными обсуждает пугающую перспективу: допустим, многим кажется, что мир после войны станет лучше, чище, вообще человечнее... А это не так. Гора всегда рождает мышь. Происходит то, о чем Лев Лосев — большой поклонник Домбровского — сказал в ироническом четверостишии:

Многоочитая, как ахиллесов щит, В лопнувших жилах рудных входов, Гора отдыхает от трудных родов. Новорожденная мышь пищит.

Более того: есть шанс, что в этом новом мире вообще уже никогда не будет ничего великого. Потому что чем кончается великое — люди XX века убедились вполне. Убедились так, что могут больше не захотеть никаких великих проектов и социальных экспериментов, никаких иллюзий. Людям хочется жить, а не созидать, им хочется потакать себе, а не ломать себя: послевоенный мир может оказаться миром безнадежно измельчавших сущностей.

Ну уж нет, думает Николай. Моя-то идеальная любовь останется со мной.

Читатель в первый момент изумляется, с чего бы теолог со значимой фамилией Лафортюн — сама судьба — так набрасывается на Николая и пытается его убедить в худшем, в грязнейшем: да ничего не будет, не дождется вас ваша идеальная возлюбленная... Почему он это говорит? Потому ли, что после всеевропейской катастрофы ни во что не верит? Нет: потому, что в мире «рождаются мыши», о чем он и предупреждает. Мир мельчает. И это — важнейший результат войны, по-своему не менее важный, чем победа.

Чтобы понять символику мыши в романе Домбровского и его мировоззрении, нам придется вспомнить его лагерное стихотворение «Мыши», напечатанное посмертно:

В иных грехах такая красота, Что человек от них светлей и выше, Но как пройти мне в райские врата, Когда меня одолевают мыши? Проступочков ничтожные штришки: Там я смолчал, там каркнул, как ворона. И лезут в окна старые грешки, Лихие мыши жадного Гаттона. Не продавал я, не искал рабов, Но мелок был, но одевал личины... И нет уж мне спасенья от зубов, От лапочек, от мордочек мышиных... О нет, не львы меня в пустыне рвут: Я смерть приму с безумием веселым. Мне нестерпим мышиный этот зуд И ласковых гаденышей уколы! Раз я не стою милости Твоей, Рази и бей! Не подниму я взора. Но Боже мой, казня распятьем вора, Зачем к кресту ты допустил мышей?

Мыши — это именно мелкий грех: великие Домбровский готов простить. Для него всю жизнь главное — масштаб. И не сказать, чтобы он не любил своего Семенова: любит, любуется, даже, пожалуй, не отказался бы побыть им — во всяком случае когда он с Ниной, не зависящей от возраста красавицей «с мальчишеским телом». Но чем дальше мы читаем, тем для нас ясней: отношение автора к герою неоднозначно, даже, пожалуй, неоднозначней лермонтовского; между ними «дистанция огромного размера» — такая же, как между английской тюрьмой Семенова и лагерем Домбровского. Да, автору жаль, что после этого великого поколения, выбитого войной, долго уже не будет ничего великого; а вместе с тем мышь от горы недалеко падает. Гора отчасти виновата в том, что родила именно мышь: все великое кончается категорическим измельчанием, если это великое воздвиглось на пепелище. Замечательные люди первой половины XX века были людьми надломленными и очень часто — полыми внутри; и чем дальше мы читаем о Семенове, тем меньше ему верим. В него — верим, да, он убедителен; но ему...

Композиционно эта вещь выстроена очень тонко: в первой повести Семенов — совершенный идеал. Кое-что нас в нем, конечно, настораживает, не без этого: он ведет себя не по-домбровски. В нем есть расчетливость, которой нет, скажем, в Зыбине; есть некоторый избыток крутизны, характерный скорей для советского положительного героя, нежели для протагониста «Хранителя древностей» или «Факультета». Он как-то очень уж победителен в отношениях с женщинами, — что у Домбровского опять-таки никогда не было обнадеживающим маркером: влюбляться, обожать, любоваться — да, но не завоевывать, не обвешиваться гроздью ревнующих друг друга поклонниц.

В Николае Семенове есть то же самое, что слегка отвращает нас во всех советских суперменах — в Симонове, в его лирическом герое. Это безошибочно чувствовал Пастернак, терпимо относившийся к куда более бездарным авторам, но резко антипатично — к Симонову, и дело было не в ревности к его славе, а именно в отсутствии той цельности и чистоты, которая может быть в слабом поэте и которой не было в сильном Симонове. Есть смесь, сознательное снижение, изначальная компромиссность: только что была высокая поэзия — и вдруг повеяло мадригалом полковой даме, да еще в советском исполнении, с привкусом идейности. И эта смесь нас все время будет отвращать в Семенове — особенно когда мы узнаем, что вскоре после возвращения его опять направят в разведку под дипломатическим прикрытием. Мы как-то не привыкли, чтобы у Домбровского положительный герой имел отношение к спецслужбам, чтобы его ценили в высотном здании МИДа, чтобы государственные люди спасали его, а не гробили.

Дальше мы будем узнавать о Семенове еще больше — но всегда эта информация будет дозирована и тонко подана, чтобы, не дай бог, нигде не подтолкнуть читателя к однозначным и плоским выводам. Нас насторожит семеновский поход за синей птицей — это и красиво, и рисково, и что хотите, но гнездо разорено, синяя птица упрятана в клетку, а это уж совсем не по-домбровски. Кстати, во имя чего все это? Только чтобы убедительно зарисовать синего дрозда? В следующих эпизодах — и того больше: вот замечательная «Черная кобра», в которой Николай разделывается со своим бывшим литературным гуру, есенинским собутыльником Стрельцовым. В нем легко опознается Мариенгоф, который в тридцатые годы, после долгой травли, зарабатывал репризами для цирка. Что говорить, пошлости в Мариенгофе хватало, но писателем он был настоящим; и когда победительный советский журналист Семенов вот так разделывается с беззащитным, хоть и циничным и пошлым Стрельцовым, — который был его учителем, между прочим, — есть в этом некая неадекватность; вдобавок Семенов лишь намекает на некие темные обстоятельства — был литературный кружок «Зеленая лампа», члены его были, видимо, арестованы, а сам Стрельцов таинственно уцелел (читается намек на то, что Стрельцов же их и сдал); однако никаких доказательств вины Стрельцова Семенов не приводит, их и нет у него. Допустим даже, что Стрельцов теперь — грубый и злой старик, привыкший на одних орать, а перед другими лебезить, — но почему же сам Семенов сводит счеты именно с ним, сырым, старым и беспомощным, а с настоящим злодеем, молодым и сильным Онуфриенко, разделывается женщина, Нина?