Всегда вначале было почетно, приятно и весело, но каждый день колесо крутилось все быстрее, и на его скользкой от крови и слез горизонтали все труднее было удержаться — сановник неостановимо сползал к закраине вертящегося политического круга, к пропасти, позору, погибели и забвению, и не за что было уцепиться, и веселое колесо страшного бытия незаметно и неостановимо перепалывало смех в плач.
То грозная царская опала, то бомбы народовольцев, то ворошиловский стрелок Богров превращает оперный театр в учебный тир. И дольше века длилась эта жуть — пока не пришла, слава Богу, советская власть!
Тут министров — царских сатрапов, кровавых палачей, опричников проклятых — срочно переименовали в народных комиссаров. И они, народом вознесенные и призванные все тот же долбаный общественный порядок поддерживать, наконец-то хоть душой отдохнули — никакой неопределенности, никаких тайн бытия и загадок туманного будущего. Они об этом и не помышляли, как камикадзе о персональной пенсии. Дело было поставлено надежно — каждого министра дóлжно было со временем убить как врага народа.
Ничего не попишешь — лес рубят, как говорится, щепки летят. Наверное, наркомы ошибочно предполагали, что на этой внушительной лесосеке они и есть героические лесорубы, а полет щепок, за которыми уже и самого леса стало не видно, и есть воплощение общественного порядка, которого почему-то наше трудное несговорчивое население по-прежнему не хотело придерживаться. Песню даже придумали популярную: «Э-ге-гей, привычны руки к топорам!..»
Смешно — гранитная плита на паркете, золотые письмена на ней, последнее упоминание о старательных министрах — железных дровосеках. Какое пафосное надгробие, какой величавый памятник людям, у которых нет могилы, нет праха, чьи имена прокляты.
Ягода (Ягуда) Генрих Григорьевич.
Ежов Николай Иванович.
Берия Лаврентий Павлович.
Его партии пришлось одернуть, строго покритиковать и, мягко намекнув на некоторые заблуждения, тоже — извините! — расстрелять. После Берии министров больше не казнили. Конечно, в тюрьму — при некоторых нарушениях — это запросто!
Или если решил сам на себя руки наложить, с перепугу там или от угрызений совести — пожалуйста! Вольному — воля, спасенному — не скажу чего…
Короче, у меня, веселого, жизнерадостного лейтенантика-идиотика, принимал присягу уже великий министр — Николай Анисимович Щелоков. Он просидел на своем месте шестнадцать с половиной лет — почти столько же, сколько потом довелось всем вместе его одиннадцати преемникам и местоблюстителям.
Всю эту недобрую дюжину дюжих крутых мужиков я видел в разных обстоятельствах и ситуациях, я слышал и слушался их, я выполнял их государственные приказы и личные указания, они поощряли меня или давали строгий укорот, они вершили мою судьбу, указывая мне, где и каким образом я должен укреплять правопорядок в стране. И за ее пределами.
И я укреплял.
Наверное, у меня мания величия, но я утверждаю, что двенадцать министерских карьер вместились в мою куцую и неубедительную служебную биографию. Но главная глупость сиюмоментного моего стояния перед мемориальной стелой в том, что последней строчкой в том златорубленом списке должно было сиять мое имя! Совсем недавно мне это твердо обещал мой друг — всемогущий магнат Серебровский. Это было два министра назад. Он так и сказал — следующим будешь ты!
Правда, он не поинтересовался тогда спросить, что я думаю по поводу такого роскошного предложения. И правильно сделал — кто же это в здравом уме и твердой памяти не захочет порулить общественным порядком на одной шестой суши?
Но не получилось. Как говорится, факир был пьян — и фокус не удался.
Кризис, дефолт, падшие, как девушки, правительства. Бегство капитала, который бежал быстрее лани, быстрее, чем заяц от российского двуглавого орла. Все смешалось в доме Обломовых — кони, люди, реформаторы и коммуняки. Крах, обвал, завал, полный отпад.
В сухом остатке: Серебровский — в каких-то заоблачных, плохо просматриваемых финансовых эмпиреях, я — в мемориальном предбаннике, а в кабинете министра — абсолютно другой, не я, малознакомый и строгий мужчина. Не знающий, к счастью, что в его кресле сейчас должен был бы сидеть я. Он бы мне тогда показал кузькину мать!
А Коновалов, демонстрирующий министру высший уровень почтительности — он шаркает обеими ножками сразу, — слава те, Господи, тоже не знает, что мог бы сейчас быть моим помощником. А то бы не говорил мне товарищески-грубовато, приятельски-хамски:
— Ну, давай шагай… Можно…