Книги

Предначертание

22
18
20
22
24
26
28
30

Дорогой Гурьев чередовал верховую езду с пересадками в подводу к кузнецу – и попрактиковался, и коня не утомил. Разговаривали они дорогой не так чтобы уж очень – Гурьев старался не надоедать вопросами, хотя его и распирало от любопытства, похоже вёл себя и кузнец. Впрочем, всё, что хотел, Тешков себе, в общем-то, уяснил, – и что Яков сирота, и что с самой Москвы сюда добрался. И то, что есть у хлопца резоны не шибко перед каждым встречным-поперечным душу нараспашку держать, тоже понял Тешков без подсказки.

До Тынши они добрались за два дня без особенных приключений – только раз пролетел аэроплан с красными звёздами на крыльях, – не совсем над ними, чуть в стороне. Проводив крылатого разведчика долгим взглядом, Тешков смачно плюнул и шёпотом выругался, а Гурьев улыбнулся.

Войдя в избу, Гурьев поздоровался, но на образа, в отличие от хозяина, креститься не стал – притворяться так глубоко в его планы отнюдь не входило. Хозяева, похоже, эту странность отметили, но виду не подали. Курень у Тешковых был просторный, нашёлся угол и Гурьеву. Тешковы девчонки, несмотря на то, что вроде как не по возрасту ещё было им на парней заглядываться, делали это вполне беззастенчиво – пока отец на них не цыкнул. Разговелись, чем Бог послал, хозяйка затопила баню. Тешков так отходил гостя веником, что Гурьева с непривычки даже слеза прошибла. Он тоже в долгу не остался, но кузнец, кряхтя, только подзуживал: «Наддай, Яшка, ещё! Ох! Эх… Хорошо!» Из бани вышли расслабленные, умиротворённые, за едой маханули по стопочке. Этим вечером разговаривали мало – мужчины порядком устали, и спать легли пораньше.

Наутро кузнец показал Гурьеву своё хозяйство, инструменты, а потом, как будто бы и невзначай, спросил:

– Чем тебе образа-то наши не угодили? Ты кержак, что ли, Яшка? Или хлыст какой? Чего без креста-то?

– А что крест, дядько Степан, – Гурьев вздохнул. – Вон, шлыковцы-то, – небось, крестятся на каждую маковку церковную за три версты. А сына у вас со двора свели, ровно татарва или большевики какие. Не война ведь, что толку теперь кулаками махать, коли драка кончена?

– Ты в политику не лезь, парень, – насупился Тешков. – Не нашего ума дело.

– Нашего, дядько Степан, – тихо проговорил Гурьев. – Теперь всё – нашего ума дело. Потому как все остальные словно с этого самого ума посходили. Но это – попозже, когда осмотримся. А с крестом… Крест, дядько Степан, он ведь и внутри может быть. Не обязательно снаружи.

Тынша. Август – сентябрь 1928

Весть о том, что Тешков себе парня из самого Харбина приволок и в кузне пристроил, по станице разлетелась мгновенно. Народ со всех четырёх дюжин дворов – в первую голову, конечно, бабы да девки, как самые любопытные и нетерпеливые – ходил на тешковского работника поглазеть. Под каким-нибудь благовидным предлогом, конечно же, – а хоть бы и ухват поправить. Кузнец только усмехался в бороду.

Парень ему нравился. В работу Гурьев вцепился, как клещ, да и не одно лишь это. Тешков был, без сомнения, не только мастером, но и художником своего дела, правда, времени проявлять свою художественную натуру находилось у него не так чтобы уж очень много, – жизнь и быт одного на полдюжины станиц кузнеца мало изыскам способствует. Да и теоретическая подготовка Степана Акимовича, мягко говоря, оставляла желать много лучшего. Вот тут Гурьев со своими книжками и недетской хваткой оказался весьма впору и кстати. И учил его Тешков, как родного.

– Ты железо не бей, не крути понапрасну-то. Оно этого не любит. Железо доброту понимает и уважение. Ты его уважь, терпение имей, значит, оно тебе и откликнется, покажет, значит, рисунком-то, какое ему обращение требуется. Уяснил, или как?

Чудной он, конечно, думал Тешков, однако работящий, и всё на лету схватывает. Голова светлая, нечего сказать. Чудной, чудной, однако. Горилку не пьёт, табаком не балуется, за девками не волочится, сядет в уголке, да сидит истуканом – час да другой. Опять же, фасон какой взял – в лохани, что ни день, плещется, и не лень ему воду да дрова таскать? Одно слово – нехристь. Вот только глаза попортит, как пить дать – где ж это видано, чтоб читать столько?! Книжек басурманских в Харбине набрал – видимо-невидимо. Как он эти каракули разбирает, тошно ж от одного взгляда на них делается!

Читал Гурьев действительно много. Уставал, в общем, не больше, чем при обычных своих нагрузках и тренировках. Спал три-четыре часа, а всё остальное свободное время посвящал книгам, – наставлениям по рудному делу и Лао-Цзы, Миямото и Клаузевицу. Бессистемным это чтение могло показаться только со стороны. На самом деле система в его литературных пристрастиях очень даже присутствовала.

Народ в станице, как и во всём Трёхречье, жил, конечно, разный. Но в желающих научить новичка вольтижировке, верховой езде по-казацки, без шпор, одной только нагайкой управляясь, и настоящему казацкому искусству владения клинком недостатка не было. Да и не только в этом. Взять, к примеру, арапник, – плётка и плётка, а в умелых руках не хуже шашки будет. И эта наука тоже кстати пришлась. Место своё Гурьев обозначил сразу, и оспаривать его – после того, как несколько самых буйных забияк как следует наглотались мелкой, как пудра, пыли – охотников не находилось. Тем более, что на станичных посиделках Гурьев редким гостем объявлялся, да и то – зубы скалил, однако женихаться не торопился. Всё больше в кузнице, по хозяйству да за книжками пропадал. Пару раз шумнул даже на него Тешков: чего сычом-то сидишь, молодняк вон гуляет, и тебе не зазорно, чай! Гурьев только отшучивался: извините, дядько Степан, у меня Серко не чищен со вчерашнего, да я лучше в баньку, ежели вы не против. Да и Марфа Титовна с ног сбилась, надо помочь, то да это, хозяйство нешуточное. Конечно, был он по крестьянским понятиям городской и неумеха – ни с упряжью управляться, ни печь растопить, ни, к примеру, корма задать коню. Да мало ли каких ещё в деревне настоящих мужских занятий и дел? Но это только первые несколько дней. А потом… Прошло совсем немного времени, и Гурьев как-то почти незаметно вписался в размеренный казацкий быт. Он брался за любую работу и быстро овладевал навыками, – великолепная моторика и развитая подготовкой Мишимы природная ловкость и сообразительность давали Гурьеву множество преимуществ. Способного, ровного и обходительного в обращении, хотя и непривычно грамотного и всё ж таки немного, на нездешний манер, странноватого хлопца зауважали. Гурьев отчётливо понимал – тому, чему он научится у этих людей, он не научится больше никогда и нигде. И он учился, – как всегда, жадно и с удовольствием. И люди это чувствовали. А кое-кто и не в шутку задумываться начал, каким макаром его в женихи заполучить. Тем более, что станичные девки на него вовсю уже заглядывались, – и собой куда как хорош да статен, и с ремеслом будет, и почём зря не лапает, слова ласковые говорит, ежели рассказывать чего примется – заслушаешься так, что и не упомнишь, на каком свете, глаза ясные, глядит спокойно и весело, а уж на кулачках-то с ним сходиться – давненько поднатчики подчистую повывелись. Всё про себя очень хорошо понимая, опасался Гурьев не на шутку какую деваху станичную собой присушить, – дело молодое, кровь играет, и не захочешь, а… Потому и на посиделки не рвался. А всё равно, станица – та же деревня, совсем-то не спрячешься. Только и оставалось, что скалить зубы в улыбках да отшучиваться. Так и зацепилось: в глаза – Яков да Яков, а втихаря – Яшка-Солнце. Ну, да на такое и обижаться грех.

Он и сам не оставался в долгу. Учил станичных хлопцев кое-каким штукам из своего арсенала. Охотно и уважительно слушал стариков, не отказывался почитать вслух, обстоятельно и с выражением, если просили, мнение своё без спросу не высовывал, в рассуждения не лез и превосходства своего, эрудиции не показывал ни словом, ни видом. Всё это было пока ещё просто очередным, волнующим приключением, вживанием в новый, незнакомый мир, – совсем как когда-то на уроках сэнсэя. Вот только возврата в привычную действительность не было. Гурьев старался не думать об этом подолгу. Мальчишки, вечно сующие свои носы куда ни попадя, подглядывали за ним, а Гурьев и не пытался по-настоящему таиться. С ребятнёй он тоже занимался с удовольствием, которого в себе до сей поры не замечал. Наставник заблудших, усмехался он про себя. Только теперь, – здесь и сейчас, – начала складываться у него в голове более или менее стройная методическая система, при помощи которой станет возможным передать обычным людям часть знаний, например, науку рукопашного боя, не углубляясь в этику и то, что непосвящённые могли бы принять за мистику. Так поступили когда-то, ещё до начала времён, первые Наставники и Хранители, рассеяв знание среди тысяч и тысяч, предвидя, что настанет час того, кто соберёт капли в единый сосуд. В конце концов, он ведь дал Городецкому слово, что не оставит его одного.

Гурьев много тренировался, благо было с чем, на чём и с кем. Его подготовка вряд ли оставляла желать лучшего, хотя он исправно следовал заветам учителя: тот, кто доволен собой – покойник. Основные казацкие премудрости он преодолел относительно быстро. С конём, Серко, они притёрлись тоже без особых трудностей, и понимали друг друга с полувздоха. Благо, Серко, к счастью, оказался не избалованным ипподромным строптивцем, – прошёл настоящую кавалерийскую школу, насколько это вообще возможно теперь в Харбине. Гурьев от него не отходил – чистил, кормил, вываживал, таскал для любезного дружечки всегда лакомства в кармане – хлеб с солью, сахарок, на ласковые слова не скупился. Конь к нему привязался, что твоя собачонка. Да и угадка Гурьева насчёт уместности Серко в станичном хозяйстве оказалась – правильнее не бывает. Поначалу, правда, пошептались казаки, – откуда у неизвестного хлопца деньжищи на эдакое баловство, однако скоро забыли, – отходчивый народ в Тынше, не шибко злопамятный.

Несколько сложнее обстояло дело с оружием. Обыкновенную казачью шашку Гурьев не то, чтобы забраковал, – грамотно изготовленный златоустовский, тульский или кавказский клинок ничем не уступал своим японским собратьям. Но, – уж очень узконаправленным был, что ли. В основном для конного воина приспособленным. Гурьев отковал себе меч, с узким, уже, чем у привычной шашки, клинком ровно в пятнадцать вершков, почти прямой и с другой рукоятью – хоть и длинной, в три кулака, но более пригодной для верховых упражнений, и носил его за спиной, как цуруги.[4] Пользуясь благосклонностью Тешкова, Гурьев весьма значительно продвинулся в освоении кузнечного мастерства. И так рубал лозу да чурбачки деревянные, – из любой позиции, с обеих рук, что старики-казаки, наблюдавшие за его усердием, одобрительно качали головами. И если не признали ещё окончательно своим, то за чужака уж точно держать перестали.

Совсем другая жизнь, думал Гурьев. Другой мир. Не хуже, не лучше, не праведнее, не правильнее – просто другой. И так же полон своих сложностей и столкновений, – при всей кажущейся простоте. А смысл Равновесия – хранить и создавать, а не рушить миры. И этот мир имеет своё место, свою долю, своё предназначение во Вселенной.

Он их полюбил, и произошло это тоже незаметно. Но произошло, и новое это своё переживание Гурьев отметил. И отметил, что боль стала понемногу утихать.