— Николас, — сказала Беттина своему единственному сыну много лет спустя, — обращайся с женщинами по-дружески, уважай их за знания, и они будут хорошеть, словно цветы по весне.
После этих слов она рассмеялась. После рабочего дня на консервном заводе она всегда распускала волосы и по ходу разговора расправляла пальцами мягкие темно-каштановые пряди.
Никсу нравилось слушать мамин смех.
Он начинал звенеть, словно пение птицы, слегка вибрируя на высоких холодноватых нотках, а потом она хохотала, запрокинув голову и обхватив руками живот. Если рядом были стол, стена или какой-либо другой предмет, она хлопала по ним ладонью, щекотала сына, тыкалась в него носом и целовала. От нее пахло древесным дымом, рыбой и кофе.
Тогда, много лет назад, Беттина смеялась не потому, что было весело, а потому, что без смеха жизнь показалась бы уж слишком грустной. Та зима выдалась долгой, а после нее она впервые не стала летом возиться в саду. В тот год умер Папаша Сент-Мишель, и Беттина с Никсом остались одни.
— Ты слышишь меня, сынок? Обращайся с женщинами хорошо и… — Она умолкла, все еще перебирая пальцами волосы.
Папаша Сент-Мишель приходился Никсу дедом и любил Беттину и ее сына больше всего на свете. В его глазах ничто на свете не было достаточно хорошо для Беттины, из-за чего она думала, что это она недостаточно хороша.
Никс, маленький, плотный и большеглазый, родился от проходимца, который оказался в Ситке проездом. Беттина рассказывала о нем только то, что он был ее первой любовью, что он был умен, печален и в то самое лето, когда они встретились, поставил на музыкальном автомате у Колоскова песню Энн Пиблз «Я ненавижу дождь».
Никс решил, что отец нанимался на фабрику или на рыболовецкое предприятие сезонным рабочим, как многие здесь. Три четверти года городок спал, но в теплые месяцы Беттина начинала светиться, что подтверждало догадки Никса. Еще он подозревал, что отец был алеутом, откуда-нибудь с Крайнего Севера, потому что сам Никс уродился темноволосым, черноглазым, круглолицым и более коренастым, чем мать. Когда он был маленьким, мать одевала его в парки, которые покупала у своих приятелей-хиппи, приезжавших в Ситку из Калифорнии или откуда-нибудь еще.
— Привет, маленький брат, — с непроницаемыми лицами говорили они ему.
— Ты мне не брат, — как-то заявил Никс одному из них.
И схлопотал за это от Беттины подзатыльник. К тому времени ореолы — так он стал называть их про себя — уже начали появляться, но другим он никогда об этом не рассказывал. Поначалу они стали возникать на незнакомых людях и лишь делали контуры тела слегка размытыми и дрожащими. Никс даже подумал, что у него стало портиться зрение, и попросил у Беттины очки. Он стал смотреть на людей внимательнее, наблюдать за ними. Сначала ореолы были еле различимы — как у старого приятеля Беттины Джерри Кляйна, а потом у жителя Ситки по имени Рейвен — тот стал светиться на глазах у Никса, а вслед за тем скончался от рака. Потом маленькая дочурка Мэри Ивз начала светиться, а затем посинела и умерла в своей детской кроватке. Мэри очень горевала, ведь больше у нее никого не было. Зимой и летом она стала околачиваться у бара возле гавани, стреляя сперва сигареты с ментолом, потом четвертаки, а потом и обращаясь с просьбой проводить хорошенькую маленькую индеанку до дому.
Когда Никсу стукнуло десять, они с Беттиной перебрались в дом Френка Шедвелла. Шедвелл жил на окраине леса, так что Беттине было слишком далеко ездить оттуда в город. Никс работал на фабрике Шедвелла, мать готовила, а в свободное время смотрела спутниковое телевидение. Сам же Шедвелл теперь показал свое истинное лицо и превратился в пьяницу.
Накачавшись спиртным, он бил Беттину, называя ее жирной эскимосской потаскухой, и случалось это настолько часто, что Беттина не выходила из дому, боясь показывать старым знакомым свои синяки. Никс возненавидел этого человека ненавистью ясной и холодной, как зимнее утро. Он знал, что не в силах что-то сделать с Шедвеллом и помочь матери тоже не в силах, коль скоро Беттина решила терпеть. Он мог только бросать ледяные взгляды черных глаз и мечтать, чтобы его отчим сдох. Иногда, не в силах совладать с собой, он желал этого и матери.
Именно тогда вокруг Шедвелла появился свет. Он загорелся настолько ярко и внезапно, что Никс понял: дело не в проблемах со зрением.
Он старался хорошо вести себя дома и даже пытался улаживать ссоры между Френком и Беттиной, но с каждым днем сияние вокруг его приемного отца разгоралось все ярче. А в один прекрасный день Никс вернулся из школы и застал Беттину сидящей на кухне, рядом с залитым кровью телом Шедвелла на полу. Она застрелила его в упор и села ждать, когда сын вернется с занятий. Она говорила, что сама не знает, как это получилось. В это утро Френк не был пьян и даже не пытался ее бить, зато теперь он не станет этого делать уже никогда. По крайней мере, так она объяснила полиции.
Никс сидел рядом с матерью и слушал ее признание. Ему хотелось крикнуть, что это его вина. Он хотел взять грех на себя, но не сделал этого. Хороший сын сразу, не дожидаясь полиции, схватил бы мать за руку и сказал бы, что им нужно бежать, но он уже видел тончайший ореол света, появившийся над поникшими плечами матери и на кончиках ее мягких волос.
На следующий день он сел в автобус и уехал из города. Ему исполнилось пятнадцать, и до этого он никогда еще не покидал родного острова, не считая случая, когда однажды был в Анкорадже, на свадьбе одной из школьных приятельниц Беттины.
Тысячи миль остались за спиной, и Никс уже не помнил, сколько автобусов он сменил, добираясь до Портленда. Сперва он остановился в Ванкувере, но там его стала донимать канадская иммиграционная полиция, и ему пришлось покинуть город. Сиэтл был слишком дорогим местом, и там он чувствовал себя еще более чужим среди всех этих ребят из Вашингтонского университета. Никс неумел ничего, кроме как работать на фабрике, но рубку леса он, спасибо Шедвеллу, возненавидел. Ему нравилось учиться, и в Ситке он был довольно успевающим учеником, но влейся он снова в систему, и его отправят в Анкорадж, где живут его дядья и тетки, и ему снова придется смотреть, как умирают близкие люди.
И он принялся странствовать. Если вокруг одни незнакомые, то плевать на то, как они светятся. Он встречал носителей световых ореолов в автобусах и закусочных, в общественных уборных и на обочинах дорог. На одних сияние было яркое, мощное, словно у уличных фонарей, на других — бледное, слабенькое, как огонек спички. Иногда он увязывался за этими людьми, чтобы понять, сколько им осталось — иной раз это было несколько месяцев, а иногда всего пара недель. Он даже научился определять этот срок но яркости и активности сияния. Появляющийся поначалу слабый свет означал лишь возможность — так было с преисполненной сарказма теткой в винтажном розовато-лиловом сарафане и армейских ботинках, которая работала в ванкуверской гостинице и болела раком на начальной стадии, поддающейся лечению. Или как у старикана из издательского дома «Эллиот Бэй», который еще мог бросить курить. Но и слабость сияния означала лишь отсрочку: раку потребуется год, чтобы пустить метастазы, однако роковой удар мог случиться, и уже через месяц. Никс запоминал их лица и имена, чтобы найти потом в газетах. Но даже это вынуждало его в каком-то смысле привязываться к ним, и поэтому он уезжал.