— На зону, к матери хочу рвануть. Говорят, там детям разрешают селиться рядом с матерями.
— Думаешь, получится?
— Не знаю. Должно.
— А чего ко мне подошел?
— Я вот подумал: раз тебе все равно, куда бежать, может, вместе рванем?!
— Мне не все равно.
— А куда ты хочешь?
Пашка помолчал, оценивая, стоит ли говорить, но пацан почему-то внушал ему доверие.
— В Москву!
— Так и мне почти туда же! — обрадовался тот. — Так что — по пути. Ну чего, согласен?
— Не знаю.
Через неделю, спустившись по простыне из окна туалета, Пашка и его подельник по имени Максим оставили родной детдом и засеменили в сторону автотрассы. До женской колонии, адрес которой был написан у Максима на конверте, они планировал добраться дня за три. Правда, только из Москвы. Почему с Урала в сибирскую зону нужно было ехать исключительно через столицу, было непонятно. Но пацаны считали именно так.
В отличие от Пашки мать свою Максим не только видел, но и иногда получал от нее письма. В посланиях, написанных мелким почерком, заключенная колонии общего режима Ковалева писала, что, если повезет и, ее амнистируют, она сразу приедет в детский дом и заберет его. Мальчик надеялся, ждал и верил, а сложное слово — амнистия стало для него синонимом будущего семейного счастья. Но сроки амнистии, про которую писала мать, прошли, а за ним никто не приезжал. И даже писем, вот уже полгода, как не было. Что думать — Максим не знал. В недоумении, почему мать больше не пишет ему, он решил найти ее. Сам! Ведь ему уже было десять — достаточно, чтобы принимать решения. Немного смущало только, что он стал забывать, как она выглядит. Последний раз они виделись, когда ему было пять. Картинки из прошлого были темными, мутными и практически всегда крутились в декорациях тесного коридора их маленькой квартирки. А еще он помнил двор — небольшой, с корявыми деревьями в палисаднике и поломанными скамейками у подъезда. Один из сотен в их уральском городке. Здесь не было оперных театров, картинных галерей и литературных салонов, здесь были заводы и рабочие поселки вокруг. Город жил промышленной жизнью. Помимо мегаватт энергии и мегатонн угля заводы прожорливо требовали еще и тысячи рабочих рук — людских ресурсов. А потому, подавляющее большинство населения могло смело отнести себя к пролетариату — гегемону советского строя. Отсюда и сопутствующие рабочему классу явления: пьянки, семейные скандалы, драки с поножовщиной. Человек, отбывший тюремный срок, воспринимался здесь, как вполне нормальный советский гражданин. Он был «наш», до мозга костей — только чуть оступившимся. Ну, с кем не бывает?! Не то, что эти заумные «интилихенты» в очках. Да и народная поговорка «от тюрьмы и сумы не зарекайся» воспринималась здесь буквально. Народ пил, нищенствовал и регулярно попадал в «места не столь отдаленные». Вполне «нормальная» советская жизнь.
Владимир Ковалев и был из таких. Попав на малолетку в шестнадцать, к тридцати он уже досиживал третий срок. И все по одним и тем же статьям — «кража» и «грабеж». Только первая — хулиганка, а по фене — бакланка немного портила послужной список. Хотя и с ней Ковалев легко мог претендовать на карьерный рост. Разумеется, по воровской лестнице. Мог, но не стал.
Освободившись в тридцать два, Володя решил «завязать». Беспокойные 90-е были еще впереди, а тогда, в середине восьмидесятых, партия провозгласила курс на новую жизнь. И Ковалеву — взрослому мужику, не имевшему за душой ничего, кроме судимостей, вдруг стало не по себе. Вышел: ни кола, ни двора. Когда он сидел второй срок, мать умерла от инфаркта, квартира их отошла государству. Где был отец и был ли он вообще — Владимир не знал. Любимой женщиной, на подушке которой можно было голову преклонить, и той у Ковалева не было.
Начинать новую жизнь в тридцать два было непросто. Даже разнорабочим со справкой об освобождении брать не хотели. К тому же паспорт выдавали только после прописки. И наоборот — прописаться, не устроившись на работу, было нельзя. Получался замкнутый круг. Рассчитывать в таких обстоятельствах на возврат к нормальной жизни было сложно. Получив в очередном отделе кадров от ворот поворот, Ковалев чертыхнулся: «А, может, ну ее, к едрене фене, эту честную жизнь! Я ведь за два дня могу насшибать столько, сколько тут за месяц предлагают. Хоть опять на „дело“ выходи».
И он вышел. По мелочи, правда — лопатники подрезал у куркулей с портфелями да зазевавшихся в трамвае дамочек потрошил. Надо же было как-то выживать. Еще помогали кореша. Подкидывали денег на первое время, да смеялись от души, над его стремлением сменить масть с блатаря на товарища. Но он не унывал.
На квартире бывшего сокамерника Лехи Картавого Ковалев познакомился с девушкой. Молодой и, как ему показалось, необычайно обаятельной. Сам не понимая как — напросился в провожатые и долго мучился, что говорить по дороге. Не про зону же. Но девушка почти все время говорила сама. Улыбалась и зябко куталась в его пиджак, ночи-то в сентябре были уже холодные. К концу пути Володькин трезвеющий мозг затерзали сомнения: «А, может, вот она — моя судьба?! Идет рядом, лыбится, щебечет что-то. А я и не знаю. Упущу ее, а потом локти кусать буду». Но торопить события Ковалев не стал: робел немного, а потому просто шел рядом и слушал. К тому же, судя по повадкам, наглеющих кавалеров дама осадить умела. Причем, не беспомощным «простите-извините», а забористой феней. Это он еще на квартире у Картавого заметил. Даже звали ее не Катя или Екатерина, а по-простому — Катюха.
За час сбивчивого общения у них нашлись общие, не считая Картавого, знакомые и даже — интересы. Примитивные, но все же. Не избалованный женским вниманием, в ночной спутнице Владимир увидел ту, к ногам которой можно бросить весь мир. Он глупо улыбался, что-то говорил, невпопад и с матерком, но искренность и тепло, идущие из самой глубины его души, согревали девичье сердце.
В большой общаге, где жила штукатур-маляр жилконторы Екатерина Плотникова, вахтера не было. Да и не возможен он там был — вахтер. Все равно не выдержал бы беспокойных жителей, сбежал бы к черту на кулички. Поэтому препятствий для прохода в Катькину комнату не было никаких. Но приглашать, даже будучи подшофе, девушка не стала. На крылечке позволила обнять, чмокнула в небритую щеку (а он и в губы умудрился ткнуться) и, почувствовала на ягодице хваткую пятерню.