— Один уже не осмеливается приходить.
— А что, он и раньше бывал?
— Входил через двери, а летел вон через окно. Мы его сразу и раскусили.
— Горький, значит?
— Падаль. Взяли за руки да за ноги и вымахнули через окно.
Зайцева и на этот раз освистали: плевали на одежду и в лицо еще в коридоре, а когда он заговорил, на каждую его фразу летел наш ответ. Происходил выразительный, откровенный диалог одного предателя с сотней патриотов.
— Здравствуйте, товарищи!
— Пес тебе товарищ. Мы тебе не товарищи.
— Вы послушайте, о чем я буду говорить. Вот вы голодные, а я сытый.
— Отрыгнется тебе каждый кусок!
— Вы молодые, вам нужно жить.
— Так жить, как ты, не будем!
— Предатель Родины!
— Родина там, где кормят, — старается перекричать нас оратор.
— Родина у нас одна, а у тебя ее нет! — несутся возмущенные голоса.
Гофбаныч кричит, прерывает этот диалог, угрожает расправой и выводит Зайцева через черный ход.
Я гляжу на свои руки, на ногу, ставшую, как бочка, мне нельзя передвигаться. Но свое горе я считаю небольшим по сравнению с тем, какое у многих других. Миша-сержант так и ходит с панцирем-струпом, затянувшим ему лицо. Чтобы кормить Мишу, ребята пробивают в струпе отверстие, вставляют трубочку и вливают в рот мутную бурду. Я смотрю на Мишу и думаю: ему бы хоть кусочек сливочного маслица, хоть немного молока в день, и молодой организм преодолел бы недуг.
Лагерная жизнь гнетет все больше и круче.
Немецкая армия отступает с чужих, захваченных ею территорий, фашистские тыловые учреждения принимают меры, чтобы замести следы своих преступлений.
Наш Лодзинский лагерь начали спешно перевозить за Одер. Товарный вагон разделен на две половины стойками и колючей проволокой. В одной части будут ехать несколько солдат и собак, в другой — человек тридцать военнопленных. Наглухо забиты двери и верхние люки.