Лишь по утру признался я доброй своей женушке, что время мое истекло и пора уходить.
Как целовала она меня, пытаясь удержать, висла на шее, обнимала колени, никак не желая отпускать. Верно, предчувствовала, что не увидимся мы больше в этом мире. Понапрасну я утешал ее, понапрасну клялся, что вернусь за ней и ухожу лишь ради того, чтобы обеспечить ее судьбу. Она ничего не хотела слушать. Однако проводила меня по скалистой тропе и вошла бы в пещеру, если б Медведь не загородил дорогу. Не годится, мол, женщине в ее положении попадаться на глаза гайдамакам: среди разбойников распространено было поверье, будто мизинец нерожденного младенца — надежный талисман, хранящий от пуль и сабельных ударов. Она хотела поцеловать меня еще раз, но отец ее стал между нами, коротко сказал «хватит» и подтолкнул меня вперед. Я беспрестанно оборачивался и все время видел Маду посередине входа в пещеру. Она казалась мне святой с ярким нимбом вокруг головы. Все темней становился проход, и ярче сиял ореол. Но вот коридор свернул в сторону, и светлое видение исчезло.
В тот же день наш отряд в четыреста гайдамаков, вооруженный фельдшлангом, выступил в поход, и, пройдя долину Пресьяка, к ночи, при лунном свете, мы выбрались на большую дорогу, где теперь уже не опасались никакого сопротивления.
Рождественская ночь
Осенью началась осада. Я вел ее столь успешно, что и декабрь застал нас все в той же позиции. Трижды менял я место для фельдшланга, но стрелял с такого расстояния, что не мог нанести особого вреда стенам. Медведь пребывал неотлучно возле меня и настаивал подтянуться ближе к бастионам.
— Смотри, — заметил он, — ядра оттуда едва докатываются до нас.
И раз как-то крестьянской своей смекалкой нашел он место, откуда с наибольшим успехом можно было обстрелять крепость, и приказал поместить орудие там. Пришлось повиноваться, однако ночью, когда я готовил редут, мне удалось исподтишка закопать бочонок пороха в заполненной землей корзине. Утром я сказал Медведю: надо быть особенно осторожными, потому как осажденные где-то здесь подвели мину; ночью я слышал, как они под землей копошились. Поставил барабан на землю, а горошины на нем как запляшут.
Он отказывался мне верить. Провалиться, говорил, мне на этом месте, если кто из осажденных так изловчится прорыть ход от крепости в чисто поле. Но все же остался со мной ночью, дабы следить за обстрелом.
Я же воткнул в бочонок о порохом тростинку и через нее пустил пропитанный селитрой шнур. Из осторожности: у главаря нос был что надо, ему ничего не стоило хоть на расстоянии пушечного выстрела учуять запах фитиля, если враг притаился неподалеку. Но все обошлось благополучно. Порох воспламенился в самый подходящий момент: харампаша, облокотясь на бруствер, наблюдал полет ядра. Пришлось мне за ноги вытаскивать его из-под расшвырянных корзин. Правда, он остался целехонек, но зато у него окончательно пропала охота обстреливать крепость с такой близкой дистанции, где можно было подорваться на мине. Следуя моему совету, мы вернулись на дальний холм.
Я утихомиривал ворчащих гайдамаков тем, что с наступлением холодов ров замерзнет и по льду легко будет приблизиться к стенам, умолчав, однако, что теплый источник никогда не дает воде затянуться льдом. Скорее мы отморозим носы и уши, чем ледостава дождемся. Меж тем наступило рождество, вожделенное для меня из многих соображений. Вечный календарь висел у меня на цепочке — часы и календарь базельской работы. Жестоким холодом повеяло в субботу в рождественский сочельник. К ночи поднялся ветер с вьюгой — в десяти шагах ничего не разглядеть. Погода мне благоприятствовала.
Обстрел пришлось прекратить — какой толк палить по крепости, ежели за снежной пеленой ее вовсе не видно. Гайдамаки запрятались в палатки, пили, резались в кости. Что за радость играть без денег? Разбойники нашли выход; расплачиваться оплеухами. Выигравший отвешивал, невезучий терпел. Меня такая забава не привлекала, зато гайдамаки веселились как дети.
Отовсюду неслись пьяные крики и ругань, а я одиноко сидел в своей палатке и вспоминал светлые праздники прошлых лет. Вот первое рождество на моей памяти: мать подняла меня снять с елки фигурный медовый пряник, и до того он был ладный да изукрашенный, что есть было жалко. Затем я мысленно вернулся к домику на Острове-саде и вздохнул: здесь свистит холодный ветер, слышен отдаленный звон колоколов, и скоро раздастся топот коней… А что-то там поделывает моя нежная Мада, пустует ли еще «вифлеемская колыбель»?
Все колокола бердичевского монастыря звонили к полуночной службе. Отовсюду неслись пьяные песни гайдамаков, а в палатке главаря поп гнусавил пародию на торжественную мессу. Ветер корежил и рвал облака, в лунном свете, кривляясь и вихляясь, плясали бесчисленные ведьмы, слетевшиеся на шабаш. На бастионах бердичевской крепости показалась процессия — плотная вереница фонарей на пути в храм, а здесь ветер нещадно сыпал острые, колкие снежинки.
И тут вдруг послышался долгожданный конский топот, который я столько раз пытался уловить, приложив ухо к земле. Топот раздался совсем неподалеку: всадники достигли каменистой тропы, разметанной ветром. Пока лошади шли в глубоком снегу равнины, трудно было различить их поступь, но теперь сомнения отпали: приближались драгуны князя Вышневецкого.
Атаку назначили на эту ночь, зная, что пьяные гайдамаки будут валяться в палатках.
Дожидаться драгун мне не имело смысла. Ночью все кошки серы. Рубанет драгун по черепу, и потом объясняй, кто ты и что ты. Я выбрался из палатки, закутался в плащ и со всех ног побежал к Бердичеву. Когда я остановился перевести дыхание и оглянулся на покинутый мною лагерь, то увидел: ведьмина пляска с неба перекинулась на землю. В безумной дьявольской сумятице, гонимые саблями воинов святого Георгия, метались в снежной зáметели чернеющие людские массы. Внезапная ночная атака развивалась без единого выстрела. Не знаю, что сталось с гайдамаками; я снова подхватился и бежал, пока не достиг рва. Очутившись перед воротами, я кричал во всю мочь, наконец мне опустили мостик.
Полуночная месса как раз подошла к концу. Монахи со светильниками на длинных ручках, возглавив крестный ход, пели хвалебные псалмы, им согласно подпевали горожане и застрявшие в монастыре болезные, убогие и калеки. О, как перепуталась процессия, когда я стал на пути избранников, несущих балдахин над головою святого отца, и воскликнул: «Князь Вышневецкий ударил по гайдамакам!» Замерли молитвы и псалмы, из всех глоток вырвался единый крик: «К оружию!» Именитые горожане опустили балдахин посреди дороги, бросили настоятеля и кинулись домой за оружием, даже хромые и одноногие браво подпрыгивали, грозя клюками. В полыхании подожженных палаток можно было различить, как под напором драгун сумбурно метались гайдамаки, разбегаясь кто куда. Теперь-то героическим горожанам незачем сдерживать свой боевой пыл! Схватив первое попавшееся оружие, рванулись они через мост на поле битвы: впереди монахи с поднятыми крестами, в хвосте нищие с костылями подбадривали отряд, что этой ночью устроил знатную резню. В жажде отмщения осажденные не щадили даже мертвецов: кому драгуны успели отрубить головы, тем отсекали ноги. Удалось ли Медведю спастись из этого кошмара, я тогда не знал. Счастливый, что вырвался наконец из когтей гайдамаков, вознес я горячую молитву создателю.
На том моя служба у разбойников закончилась.
(Гуго замолчал. Он явно нуждался в передышке, и судьи тоже.
— Cogito,[15] — сказал князь, — что reus реабилитировал себя исходом causa.[16] Сколько греха совершил, столько и поправил. Спасся он благодаря истинному чуду, и раз небесный судия отпустил ему грех, нельзя судьям земным препятствовать сему.