Было вот что. Сначала папаня часа в два часа ночи, и правда, врубил свой могучий железный плеер доисторической сборки и поставил свой любимый виниловый диск — ну, типа, с любовными песнями римских гладиаторов… Записанный примерно в те же времена.
Хотя, если уж совсем честно признаться, в это же самое время Кит новую ролевую игру про Ведьмака на своем нотике осваивал.
Полвторого ночи в дверь заглянула маманя.
— Если через пять минут…
Теперь про папанин плеер. Этот такой тяжеленный ящик, что если на ногу упадет, то на уроки можно не ходить неделю, а если со шкафа на голову, то — все, отдыхай дурачком до конца жизни. «Старт» у него — это такая ручка, которую надо вертеть-напрягаться, а динамик — такая прикольная труба во все стороны на полкомнаты… Догадались, что это? Правильно, грам-мо-фон. Древний, потому крупный такой гаджет, древнее всех мобильников. И древний, окаменевший винил он пилит так, что слышно, будто искры летят. И громкость у него не регулируется. Кит так сначала и спросил папаню, когда первый раз услышал, как трещит бедный оперный тенор, словно его там на электрическом стуле записывали:
— Па, а ты можешь его в наушниках слушать?
Кит, хоть и знал, конечно, про граммофоны и паровозы, но, когда увидел этот плеерище, не сразу врубился. Он даже представил себе, какие прикольные наушники должны к нему прилагаться: все в блестящих латунных клепках и ободках, почти как шлем водолаза. Тяжелые, наверно, заразы!
А папаня как заржет. А чего смешного-то?
— Да представил себе, как маленький Вовочка Ленин с ним в гимназию топает. Прикрутил к ранцу, согнулся весь и поперся в наушниках — во-от таких…
И папаня сразу стал рисовать картинку — мальчишку в жеванной кепке, с ящиком на горбу, и наушники у него на голове, как двойной звонок на старом будильнике, только очень большой. А сам все хохочет…
— И что он там слушал? — слегка опешив, поинтересовался Кит.
— Наверно, запрещенные песни какие-нибудь… — выдумал папаня. — Про пролетарскую революцию.
А все-таки прикольно было в те далекие времена: были какие-то запрещенные песни, в которые даже мата не было, притаишься где-нибудь в уголке, слушаешь про революцию, сидишь на измене и при этом кайф ловишь, а тебя менты ищут, полиция.
У папани есть еще много разных причуд. Его и самого мама называет «Чудо Светы. Первое и, дай Бог, последнее». Это потому что маму Светой зовут. Папаня у Кита — «настоящий художник, который зарабатывает не на семью и жизнь, а на культурную родословную». В кавычках — это потому, что так, слово в слово, мама иногда говорит… а потом может погладить папу по голове и поцеловать куда-нибудь. А мама у Кита — крутой математик, кандидат наук и доцент в университете, и все определения у нее точные, как леммы и теоремы. И она радуется, что Кит пошел в нее, хотя была бы не против, если бы Кит умел рисовать. «Хотя бы натюрморты», — вздыхает мама. На что папаня замечает, что тогда бы Кит отлично подделывал подпись в дневнике, что он сам умел делать одной левой — притом не рукой даже, а ногой. Вот такая простая, интеллигентная московская семейка.
Раз папаня врубил граммофон посреди ночи, значит, к нему творческая мысль пришла, озарение, и он коньячку накатил… нет, совсем немного, рюмочку, максимум вторую. Это вот раньше, почти десять лет назад, еще на памяти Кита, была проблема. В ту пору, когда у папы перестали картины покупать и наступил творческий кризис, вообще, спать было невозможно. «Сатана там правит бал…», вернее правил, да еще как — ночами стены качались! Старый граммофон дуэтом с крутым музыкальным центром — хоть идею продавай в какой-нибудь крутой клуб! Полиция пару раз приходила. Потом они с мамой жили у бабушки, маминой мамы, почти полгода… потом, как помнил Кит, папа пришел с большущим букетом белых цветов и широченной улыбкой, и тогда Кит единственный раз в жизни видел папаню в галстуке.
Сам папаня потом, несколько лет спустя, когда повязывал первый настоящий галстук на Ките к школьному празднику, сказал ему: «Я при галстуке три раза в жизни был и буду. Первый раз на свадьбе — этого ты не видел. Второй раз — сам знаешь когда. А третий раз — это когда ты меня в последний раз увидишь, сам узнаешь когда, уже не маленький». Но не будем о грустном. Тогда мама цветы взяла и в вазу поставила, потом они с папаней долго о чем-то базарили, закрывшись наглухо, и бабушка к двери Кита не подпускала. О чем шептались, не шумя, родители, не важно, главное — результат: папа с мамой помирились, папа снова стал картины писать и почти ни-ни… ну, раз в месяц по чуть-чуть. Но на этот раз как раз совсем не вовремя. Киту не спалось…
То есть самое время было не в стенку папе стучать, а встать с постели, пойти, открыть дверь в папанину «студию» и сурово сказать, как маманя, «Если через пять минут…»
Вставать, конечно, очень не хотелось. Кит откинул одеяло и решил еще немного полежать, чтобы немного замерзнуть и еще сильнее разозлиться — тогда легче будет что-то сделать: или встать и пойти, или накрыться с головой и потерпеть — может, папаню надолго не хватит.
Он лежал, то ли прикрыв глаза, то ли приоткрыв — понять в темноте было трудно, — слушал древнюю скрипучую песню про «последний рейс моряка» и желал этому моряку сгинуть навсегда со своим «Титаником»… и вдруг почудилось ему, будто в темноте перед ним стали разлетаться звездочки. Кит раскрыл глаза пошире — а звездочек только больше увиделось, и разлетались они все быстрее. Точь-в точь как на допотопном компьютерном скринсейвере «сквозь вселенную».
Не успел Кит потрясти головой, чтобы вытрясти из нее этот въевшийся в мозги скринсейвер, как прямо перед ним вся темная стена пошла радужными волнами, и между стеной и кроватью, где не то что встать, но даже ногу просунуть больно, вдруг появился, типа, призрак. «Типа» — потому что совсем не прозрачный и на вид настоящий живой человек. Это был пацан немного постарше Кита, одетый, как невыносимый пижон. В сером клетчатом костюме, в ослепительно белой рубашке, при узком черном галстуке и даже со сверкающей заколкой в нем. Лицо у него было такое, правильное и взрослое, на какое девчонки смотрят… ну так вот смотрят, когда все сразу, как тупые дуры, становятся. Это называется «с обожанием».