– Другим помочь не сможем. Эта помощь Геге больше других нужна, ему то ли двадцать два, то ли двадцать три, молодой совсем.
– Знаю, я и в кино его видел.
– Так ты и кино любишь… Вот и скажи, когда Гегу на расстрел выведут, ты об этом как скоро узнаешь?
– Сразу же и узнаю, на том этаже надзирателем мой двоюродный брат.
– Двоюродный или троюродный?
– Близкий, двоюродный.
– Тогда как только его соберутся выводить, я тут же должен об этом узнать.
– Не делай такого, за что меня с работы выгонят, у меня дети маленькие, двое, если скажешь, что планируешь…
– Ничего такого.
– Не губи меня.
– Говорю же, ничего такого.
– А все же?
– Когда Гегу соберутся выводить, скажешь женщинам, чтобы они начали петь, и пусть поют погромче, как можно громче. Скажешь женщинам, что это моя просьба, что надо подбодрить Гегу, и то скажи, что его на расстрел ведут.
Удивленный надзиратель стоял и слушал этого странного заключенного – таких он никогда не встречал, ни здесь, ни в других тюрьмах, где работал раньше…
Их всех расстреляли в один и тот же день, но постарались сделать так, чтобы не было огласки. В трех случаях это получилось относительно легко – монаха и братьев специально вывели из камер днем, когда внимание тюрьмы слабеет, а под конец открыли дверь той камеры, где сидел Гега.
Но Гега стоял и, хотя он не знал, куда его ведут, не знал, что в конце коридора есть комната, где его ждет приговор, он все еще верил, что этого не случится. Когда Гега шел по коридору, откуда-то издалека, откуда-то сверху, до него донеслось пение, но Гега подумал, что это ему мерещится, и даже слегка улыбнулся. А этажом выше женщины-заключенные действительно пели, они стояли очень близко к форточке запертой камеры и, плача, громко пели. В отличие от Геги, их голоса хорошо слышал Дима Лорткипанидзе, который громко стучал окровавленным кулаком по двери своей камеры и кричал на всю тюрьму.
На крик Димы сразу же отреагировали и другие заключенные – уже через несколько секунд все заключенные Ортачальской тюрьмы знали, что внизу, в подвале, ведут человека на расстрел. А еще через несколько секунд все этажи, вместе, срывая голос, выкрикивали имя Геги, и, когда Гега подошел к концу своего последнего коридора, вся тюрьма уже так гудела, что сопровождавшие Гегу надзиратели возмущенно переглянулись. Может, всему виной спешка, или в советской империи действительно что-то загнивало, но как только Гегу ввели в комнату, где его уже ждал палач, тот, не медля, как и следовало по уставу, выстрелил в смертника сзади, но оружие дало осечку. Для профессионального убийцы это было такой неожиданностью, что он растерялся и занервничал. А Гега обернулся и сказал, с неизвестно откуда взявшимся спокойствием:
– Раньше вы хоть убивать могли, а теперь и этого не можете.
Убийца выстрелил во второй раз, и все закончилось…
Официально о приведении приговора в исполнение родителям осужденных не сообщали, но у советской власти были и более циничные и жестокие правила. Через несколько дней после третьего октября семьи осужденных получили квитанции, по которым оплатили стоимость пуль, потраченных на расстрел их детей. Каждая пуля стоила три рубля, но матери Геги пришлось заплатить шесть рублей – и за ту первую пулю, которая то ли не вылетела, когда оружие дало осечку, а может, и вылетела, но палач просто промахнулся. Хотя поверить в это сложно – они редко промахивались, и не только с такого близкого расстояния, но и издалека. Такой уж была история советской империи. Тем, кто лично присутствовал на расстрелах, к каждой зарплате дополнительно начисляли четырнадцать рублей. Несложно понять, какова была цена жизни, если смерть оценивалась в четырнадцать рублей.