– Так как же вы полагаете, фрейлин Юлиана, кто я такой, дурак или негодяй? – спросил меня царевич, встретившись со мной сегодня поутру на лестнице.
Я сначала не поняла, подумала, он пьян, и хотела пройти молча. Но он загородил дорогу и продолжал, глядя мне прямо в глаза:
– Любопытно было бы также знать, кто кого съест – мы вас или вы нас?
Тут только я догадалась, что он читал мой дневник. Ее высочество брала его у меня ненадолго, тоже хотела прочесть; царевич, должно быть, заходил к ней в комнату, когда ее не было там, увидел дневник и прочел.
Я так смутилась, что готова была провалиться сквозь землю. Краснела, краснела до корня волос, чуть не плакала, как пойманная на месте преступления школьница. А он все смотрел, да молчал, как будто любовался моим смущением. Наконец, сделав отчаянное усилие, я снова попыталась убежать. Но он схватил меня за руку. Я так и обмерла от страха.
– А что, попались-таки, фрейлен, – рассмеялся он веселым, добрым смехом. – Будьте впредь осторожнее. Хорошо еще, что прочел я, а не кто другой. Ну и острый же язычок у вашей милости – бритва! Всем досталось. А ведь, что греха таить, много правды в том, что вы говорите о нас, ей, ей, много правды! И хоть не по шерстке гладите, а за правду спасибо.
Он перестал смеяться, и с ясной улыбкой, как товарищ товарищу, крепко пожал мне руку, точно в самом деле благодарил за правду.
Странный человек. Странные люди вообще эти русские. Никогда нельзя предвидеть, что они скажут или сделают.
Чем больше думаю, тем больше кажется мне, что есть в них что-то, чего мы, европейцы, не понимаем и никогда не поймем: они для нас – как жители другой планеты.
2 февраля
Когда я проходила сегодня вечером по нижней галерее, царевич, должно быть, услыхав шаги мои, окликнул меня, попросил зайти в столовую, где сидел у камелька, один, в сумерках, усадил в кресло против себя и заговорил со мной по-немецки, а потом по-русски, так ласково, как будто мы были старыми друзьями. Я услышала от него много любопытного.
Но всего не буду записывать: небезопасно и для меня и для него, пока я в России. Вот лишь несколько отдельных мыслей.
Больше всего удивило меня то, что он вовсе не такой защитник старого, враг нового, каким его считают все.
– Всякая старина свою плешь хвалит, – сказал он мне русской пословицей. – А неправда у нас, на Руси, весьма застарела, так что, хоромины ветхой всей не разобрав и всякого бревна не рассмотрев, – не очистить древней гнилости…
Ошибка царя будто бы в том, что он слишком торопится.
– Батюшке все бы на скорую руку: тяп-ляп и корабль. А того не рассудит, что где скоро, там не споро. Сбил, сколотил, вот колесо, сел да поехал, ах, хорошо; оглянулся назад – одни спицы лежат.
18 февраля
У царевича есть тетрадь, в которую он выписывает из Церковно-Гражданской Летописи Барония статьи, как сам выражается, «приличные на себя, на отца и на других – в такой образ, что прежде бывало не так, как ныне». Он дал мне эту тетрадь на просмотр. В заметках виден ум пытливый и свободный. По поводу некоторых слишком чудесных легенд, правда католических, – примечание в скобках: «справиться с греческим»; «вещь сумнительная»; «сие не весьма правда».
Но всего любопытнее показались мне заметки, в которых сравнивается прошлое чужое с настоящим русским.
«Лето 395. – Аркадий цесарь повелел еретиками звать всех, которые хоть малым знаком от православия отличаются». Намек на православие русского царя.