Здесь русским народникам, взявшим на вооружение «букву» марксизма и отстаивая особость русского пути к коммунизму, минуя капитализм как общую основу народного хозяйства (в силу его прогнозируемой маргинальности из-за слабости внутренней основы и недоступности внешних рынков), удалось найти в марксистском учении
«Для 70-х годов прошлого столетия характерно, что Маркс был как бы экономическим и историко-философским авторитетом русского народничества — в эту эпоху духовное влияние Маркса, пожалуй, нигде не было так велико, как в России. Между тем, через 10–20 лет в борьбе русского марксизма с народничеством, начавшейся в 80-х годах заграницей и в 90-х годах породившей русский, так называемый „легальный“ марксизм, авторитетом того же Маркса побивалось народничество»[50], — вспоминал С.
Таким образом, народники должны были доказать, что капитализм в России уже проиграл, а марксисты — что он побеждает и уже победил. И в равной степени сделать это на общем для них марксистском языке. Именно поэтому главным источником идейного переворота стало не распространение марксизма, и обнаружение его равной применимости как к России с её «социалистической» сельской общиной, так и к Западной Европе, где община уже была уничтожена. «Меня марксистом гораздо больше сделал голод 1891–1892 гг., чем чтение „Капитала“ Маркса», — вспоминал С.[51], обнажая трагедию отсталости, но умалчивая о том, что, подобно славянофилам, политические операторы отсталости, народники, уже вполне освоились с «Капиталом» и выступали его главными толкователями10. Именно проблему
В октябре 1893 года, продолжая давний спор с народническими политическими надеждами своего компетентного марксистского собеседника Н. Ф. Даниельсона, в ходе которого отрабатывались марксистские формулировки для России, Энгельс впервые заметил появление Петра Струве (в немецких публикациях:
Когда юный, двадцатитрёхлетний С. выступил в
«В берлинском
Три года спустя после содержательной дискуссии с Энгельсом о внутренних ресурсах для капиталистического (промышленного) развития России и полгода спустя после солидарного утверждения капиталистического фатализма из уст Энгельса и Струве, Н. Ф. Даниельсон по-прежнему настаивал на критической недостаточности внутреннего рынка для развития капитализма в России, исходя из политической недоступности рынков внешних — и потому по-прежнему ожидал прекращения капиталистического развития страны[55]. Имея такую поддержку Энгельса и видя идейные колебания народников, лучшие из которых уже начали теоретический дрейф к марксизму, но политически оставались едины с государственным славянофильством, боровшимся за общину как за оплот монархии, Струве выбрал мишенью своей политической публицистики именно вопрос о приятии русского капитализма как фактора общечеловеческого прогресса и пути собственно России к социальному и политическому освобождению. Это предстояло сделать общепринятым фактом в среде революционной интеллигенции.
Осенью 1892, по возвращению в Россию, через посредство работавших в Технологическом институте химиков, переводчиков и издателей немецкого текста упомянутых «Основ химии» Менделеева (1891), Л. Ю. Явейна и А. Э. Тилло11, лично знакомых с Энгельсом[56], С. сблизился с «кружком технологов» (именно из него в 1894 выдвинулся как революционер В. И. Ульянов (Ленин)) и в 1895 вырос хрестоматийно известный «Союз борьбы за освобождение рабочего класса»).
В университете С. стал активным участником научных кружков, в частности, М. И. Свешникова[57], члена редакционного комитета журнала «Северный Вестник», которым руководили А. Л. Волынский и Л. Я. Гуревич (1890–1898)[58]. Первую свою статью в повременной печати С. опубликовал в главной либеральной газете той эпохи — «Русские Ведомости» (Москва) в 1890 году[59]. В ней он косвенно рекламировал тогда только дебютировавший педагогический журнал «Русская Школа», что не было случайностью. Ибо по рекомендации Калмыковой С. как титульный сотрудник (наряду с Калмыковой, Е. М. Гаршиным, Е. А. Соловьёвым, Ф. Ф. Эрисманом, Н. И. Кареевым, Л. Е. Оболенским) принял активное авторское участие в этом новом журнале Я. Г. Гуревича: в «Русской Школе» в 1890–1893 С. годах опубликовал большое число партийно нейтральных обзорных статей о сфере образования в Германии, Австрии, Франции, России[60].
В 1892–1894 С. с научными целями посещал Австрию, Германию и Швейцарию, где начал сотрудничество с немецкой социал-демократической печатью, своими текстами об аграрном развитии России и др. обратив на себя внимание русских народников и Ф. Энгельса. До этого в немецкой социал-демократической печати был известен только один русский марксист — Г. В. Плеханов (Н. Ф. Даниельсон, хоть и был научным сторонником марксизма, но идейно-политически оставался народником), но Плеханов был политическим эмигрантом. По возвращении в Россию весной 1894 года С. работал помощником библиотекаря Учебного комитета Министерства финансов С. Ю. Витте под непосредственным покровительством его ближайшего помощника, неформального «голоса» министерства финансов в печати[61], учёного секретаря учёного комитета министерства финансов А. Н. Гурьева (1864–1921?)12. Однако вскоре С. попал под трёхнедельный арест по делу о его (не подтвердившейся) принадлежности к революционной подпольной партии «Народное право». После ареста был уволен из библиотеки по личному распоряжению Витте[62]. Это значило, что научные статьи С. в немецкой марксистской печати не считались криминальными для русских властей — и лишь подпольная деятельность логично вызывала его репрессии.
Взаимная изоляция разрозненных марксистских кружков Петербурга и Москвы, обрекая идейные круги на формирование собственных центров легальной концентрации (в Петербурге — Комитет Грамотности, Вольное Экономическое Общество, отдельные издания вокруг фигуры С.; в Москве — марксистское издательство супругов Н. В. Водовозова (1870–1896) и М. И. Водовозовой (Токмаковой, 1869–1954), Московское психологическое общество13, издававшее журнал «Вопросы философии и психологии», Московское юридическое общество, вокруг фигуры его действительного члена С. Н. Булгакова) была велика. И преодолевалась она и интегрировались кружки прежде всего лишь через немногочисленные «шлюзы» партийного и литературного общения вокруг
Близкий свидетель юношеской общественной карьеры С. вспоминал вполне нелицеприятно:
«Собственные мысли составляли один из основных интересов его жизни. (…) Поэтому я не помню его ведущим нескончаемые споры, столь обычные для русской интеллигенции. (…) Эта привычка не спорить, а „вещать“ даже раздражала людей, желающих обменяться с ним мнением. (…) Было ещё одно свойство у П. Б. Струве, мешавшее его успехам на политическим поприще: он был духовно слишком аристократичен и честен. (…) Он никогда не искал поклонения толпы и, отстаивая свои убеждения, постоянно шёл против течения». И потому кумиром молодёжи С. стал «неожиданно для себя»[64]. Наибольший успех публичной марксистской пропаганде создавали легальные студенческие праздники в дни основания университетов, собиравшие в университетских столовых по 500 человек и более, с речами перед которыми выступали известные публичные фигуры — для организаторов таких мероприятий их известность была принципиальным условием для их приглашения в аудиторию. Знаменитый социолог, историк и публицист, в середине 1890-х гг. активно выступивший против русского марксизма (под именем «экономического материализма») с точки зрения рядовой научной критики, но отвергнутый общественными симпатиями, Н. И. Кареев писал:
«В университетские годовщины, 8 февраля (для Санкт-Петербургского университета — М. К.), я был в числе сравнительно немногих, в том числе и писателей, приглашавшихся на „чаепития“, которые происходили в кухмистерских и сопровождались речами на высокие темы (…) Дружное настроение прогрессивного студенчества во второй половине девяностых годов было нарушено спором между „марксистами“ и „народниками“, На чаепитиях происходила иногда полемика, и раздавались шиканье и свистки. Однажды приглашённый говорить, я произнёс речь на ту тему, что неужели хоть раз в год, на празднике науки, студенты не могут забыть свои теоретические разногласия. Речь была принята хорошо, но в то время, когда я ещё только подходил к столу, какая-то сидевшая за ним девица с крайней ненавистью во взоре уже заранее на меня шипела (я считался за народника, хотя сам себя таким не называл). Особенно же студенческая аудитория делилась на два лагеря, попеременно аплодировавших и свистевших на заседаниях Исторического общества, где П. Б. Струве и М. И. Туган-Барановский были просто идолами одной части слушателей, а их оппоненты пользовались сочувствием другой. Разделение это приняло такой характер, что один наивный первокурсник сказал мне после такого бурного заседания, что не знает, кем ему быть, марксистом или народником, а быть тем и другим студенту-де нельзя… Нужно прибавить, что это разделение ещё не было политически партийным на социал-демократов и социал-революционеров, а догматически теоретическим по вопросам об экономическом материализме и роли личности в истории, о фабричном труде и крестьянской общине с артелью и кустарным производством. В таком именно аспекте, совсем, притом, не касаясь экономического вопроса, а только имея в виду историко-философскую теорию, я и рассматривал возгоравшийся спор в своих журнальных статьях тех годов…»[65]
Как было сказано, в 1870–1880-е годы для оппозиционных кругов в России Германия служила образцом не только регулярного полицейского государства, но и образцом социал-демократии, которую преследовал «Исключительный закон против социалистов» канцлера Бисмарка и кайзера Вильгельма Первого[66]. Именно этот закон прямо принуждал социал-демократию к сведению всей своей деятельности в имперском и местных парламентах как единственной форме легальности. И прямо запрещал партийные организации, партийную печать, партийные собрания. Таким образом вся партийная жизнь СДПГ была нелегальной, а её политический результат в виде числа парламентских мандатов и её интеллектуальное влияние — единственными формами легальности. Интеллектуальная верность человека своей партии становилась делом личного самоопределения в сфере науки и идеологии. Интеллектуальное влияние социал-демократии и марксизма вместо политики институционализировалось в университетском катедер-социализме и «Союзе социальной политики», в частности. По итогам этих лет Энгельс даже в применении к СДПГ говорил в 1891 году о «немецкой социалистической науке» как о факте и факторе, имеющем внутри партии особые права на независимость, равную независимости партийной печати[67]. Следуя практике статусных народников и практике СДПГ, С. впервые для марксистской революционной среды в России — осознанно и рискованно — выбрал для себя путь «публичного марксиста», с юности предпочитавшего выступать в печати под своим именем и стремившимся к публичному участию в качестве лектора в социал-либеральных институциях — Комитете Грамотности, Вольном Экономическом Обществе, на ежегодных праздниках Петербургского университета 8 февраля. И всё это — параллельно с многолетним участием в подпольных марксистских кружках для самообразования и подготовки агитаторов среди рабочих, изданием нелегальной литературы. Ясно, что образцом в этом ему служила Германия с её марксизмом и социал-демократией.
Кроме того, Германия последней четверти XIX века была для России образцом успешного национального объединения, науки, техники и экономического прогресса, обеспеченного эффективной политикой в области образования, милитаризацией и протекционизмом. Новый кайзер Вильгельм Второй в 1888–1889 гг. инициировал ряд мер социальной политики и лишь после этого, в 1890 г. прекратил действие «Исключительного закона против социалистов», демонстративно соединив в этих первых мерах «государственного социализма» полицейский контроль и социальную политику. Первый же после этого съезд СДПГ в Эрфурте и затвердил в программных принципах СДПГ, проверенных Энгельсом с точки зрения их верности Марксу и практике, религию (включая философское мировоззрение) как «частное дело» партийца (именно поэтому секретарь Энгельса Бернштейн после многолетних ревизионистских выступлений, осуждённых партией, так и не был исключён из СДПГ, что до крайности удивило Плеханова). Это стало дополнительной санкцией для интеллектуальной свободы социал-демократов при соблюдении их политической лояльности партии. В России эта среда социал-демократической интеллигенции, по немецкому образцу, в 1890-е гг. звалась «академиками»[68] и нашла себе специальное критическое исследование в известной книге Е. Ю. Лозинского об интеллигенции как классе[69]. Именно за такой «академизм», риторически противопоставленный партийности, старый партийный друг С. — Потресов — упрекал С., изображая его идейные поиски как враждебные подпольной партийной работе и посрамляя их тем, что к ним близким оказался ревизионизм Бернштейна, которого сам же С. внятно осудил именно за безыдейную бескрылость и «филистерство»[70]. И тем не менее — выбор, который рафинированный интеллектуал, генеральский сын Потресов сделал в пользу «пролетарской» революционной идентичности (подобно тому, как это сделал сын гражданского генерала В. И. Ленин) носил явный характер искусственности (и заставил Ленина развить для преодоления этой искусственности целую доктрину «внесения [интеллигентами] социалистического сознания» в пролетариат — «Что делать?» (1902)). Против этого, в свою очередь С. никогда не предпринимал таких попыток и не изображал из себя ни «пролетарского революционера», ни «вносителя социалистического сознания», хотя до определённого времени и был руководящим публичным пропагандистом и теоретиком социализма, создателем социалистической политической инфраструктуры и участником нелегальной подготовки социалистических кадров. Собственно, он и был более всего социал-демократическим «академиком», но именно теоретиком, философом, экономистом и историком высшего (для партии) уровня квалификации. Иное дело, что реальный массовый политический спрос (и в русском подполье — особенно) на столь квалифицированные кадры был ничтожен. Например, даже в 1903 году (после десятилетий политической борьбы), даже в германском профсоюзе рабочих-металлистов (наиболее квалифицированной части рабочего класса), в библиотеке его правления из 21 287 томов, взятых рабочими для чтения, лишь 1825 (8,6 %) относились к сфере истории и философии и 404 (1,9 %) — к политической экономии и партийной литературе[71]. Именно на этих последних научных сферах и специализировался С., видимо, чувствуя себя оригинальным «русским Марксом».
Вплоть до 1891 года СДПГ вполне эффективно боролась за выживание и рост в условиях полицейских ограничений, развивая нелегальную инфраструктуру. Разветвлённая нелегальность в соединении с парламентско-интеллектуальными трибунами позволила СДПГ втрое увеличить число своих активных избирателей на имперском уровне.
Принимая полицейский вызов, СДПГ выработала особое отношение к легальности, которое осталось действительным и после её полной легализации и которое ясно выразил Энгельс в письме Каутскому, отвечая на его сетования о том, что уход видного марксиста (и затем ревизиониста) Конрада Шмидта наносит ущерб партийной печати, в которой тот мог бы работать:
«Я не могу поставить в упрёк Шмидту его приват-доцентство, оно издавна было его мечтой и мечтой его родителей. К тому же в Швейцарии теперь и у марксиста имеются некоторые шансы»[72].
Высокая степень внутрипартийной терпимости к разноголосице философских и иных исповеданий «эрфуртского образца» может быть истолкована (по крайней мере, так была истолкована и воспринята в России того времени, и служила образцом для большей части русской социал-демократии вплоть до 1917 года) как форма поддержания и удержания внутри партии стабильности широкой радикальной коалиции, зримо, на мирных парламентских выборах идущей к власти в стране (в России она явно к власти не шла, но с отставанием на четверть века широко проникала как аналог катедер-марксизма). П. И. Новгородцев в своём глубоком исследовании социалистической практики конца XIX— начала XX века писал так: