Вместе с тем предисловие повести ограничивало ее действие одним «старинным чудным делом», одной из возможных точек зрения на прошлое, наряду с «наездами запорожцев» и «молодецкими делами» (I, 138). По мере изложения его тенденциозность во многом смягчали субъективность и сказочность, отдаленность действия во времени, ирония и оптимизм старого дьячка, отчасти дезавуирующие апокалипсическую перспективу: ныне, по его словам, бывший «бедный хутор» стал селом, нравы исправляются, исчез бесовский шинок на Опошнянской дороге, и «теперь на этом самом месте, где стоит село… кажись, все спокойно; а ведь еще не так давно <…> доброму человеку пройти нельзя было» (I, 151–152). Однако представленное в повести негативное отношение к прошлому козачества в целом не характерно ни для известных Гоголю книг Цертелева, Максимовича, Кулжинского, ни для трудов Бантыша-Каменского, где подобные инвективы адресовались лишь «изменникам-запорожцам» (примеры см. в § 4). А поскольку
Та и другая концепции козачества перекликаются в повестях «Вечеров на хуторе близ Диканьки», где прошлое и современность взаимосвязаны тем, что во времена Гоголя
И уже в «Вечерах» будет воспето изначальное единство в
Изображая
Те же тенденции изображения сказочного прошлого сохраняла русская литература начала XIX в. Таковы сказочно-рыцарские «Славенские вечера» В. Т. Нарежного (1809; переизд. 1826), баллады, сказки и «древнерусская» проза В. А. Жуковского, поэма «Руслан и Людмила», баллады и сказки А. С. Пушкина. Особые заслуги в этом у историографии (известно, как «История Государства Российского» Карамзина вдохновляла авторов в 1820–1830-е гг.) и западноевропейских исторических литературных жанров, романов В. Скотта[73]. Так, например, «Двенадцать спящих дев» В. А. Жуковского были вольным переложением в стихах историко-мистической повести Х. Шписа.
В подобных произведениях русской литературы чудесное было имманентно свойственно средневековому миру, а потому представлено или фольклорными, или европейскими книжными образами традиционных носителей (волхв– колдун-кудесник, финн или восточный чародей). К середине 1820-х гг. под воздействием немецкого романтизма – в частности, произведений Э. Т. А. Гофмана – чудесное начинает проникать в изображение современной действительности (например, описание русского городского быта в повести А. Погорельского «Лафертовская Маковница» 1825 г.), – причем модифицируются, «маскируясь» под обычных героев, и носители чудесного. Однако его сфера продолжает ограничиваться русским, сугубо европейским или восточным. Так, в сборнике «Двойник, или Мои вечера в Малороссии» (1828)[74] намеченный несколькими деталями украинский фон не имел прямого отношения к самому повествованию о таинственном в русской и европейской жизни. Черты глухого провинциального быта обозначали окраину России, удаленную от европейской культуры, где сама обстановка как бы инициировала «образованное» повествование о необычном (ср. позицию рассказчика в «Предисловии» Пасичника ко второй книжке «Вечеров»: «Я всегда люблю приличные разговоры; чтобы, как говорят, вместе и услаждение и назидательность была…» – I, 196).
Главная же особенность ранних произведений Гоголя, при явной ее близости к повествовательной манере тех или иных его литературных предшественников и современников, состоит в том, что здесь Малороссия – пожалуй, впервые! – предстала краем чудес, настоящим заповедником мифопоэтического мира, со своей Историей, отражавшейся в современности, как устные предания, песни, сказки европейского ее народа – в книгах и в жизни. Здесь христианское встречается (а главное, уживается) с язычеством, Божественное – с демоническим, чудесное – с обыденным, славянское и «русское» – с европейским, то и другое – с азиатским… Таким образом, еще не входя в пушкинский круг, Гоголь понимал задачу создания истории народа в духе времени – скорее как литературно-историософскую, нежели как научно-историческую, – но при этом не оставлял и планов большой теоретической работы, продолжая сбор различных исторических сведений.
§ 4. Гоголь в работе над «Историей Малороссии». Обзор историко-литературных трудов о козачестве
Дальнейшее осмысление Гоголем истории Украины связано с преподаванием всеобщей истории в Патриотическом институте и завершением в 1832 г. «Вечеров на хуторе близ Диканьки». С этого времени он сочетает занятия всемирной, русской и малороссийской историей, штудирует различные источники, обращается к летописям. Так, в письме к И. И. Срезневскому от 6 марта 1834 г. Гоголь упоминал «летописи Конисского, Шафонского, Ригельмана», уточнив: «Печатные есть у меня почти все те, которыми пользовался Бантыш-Каменский», – утверждал, что из летописей, названных Срезневским, он не знает всего две, и просил того сообщить выписки из рукописных, еще не опубликованных летописей (X, 298–299). На первых же порах он пользовался сведениями из летописей Грабянки и Самовидца, книг «Летопись Малой России, или История Казаков запорожских и Казаков украинских» (1788) Ж. Б. Шерера и «Описание Украйны» Г. Л. де Боплана[75].
Впервые о своем труде Гоголь открыто упомянул в письме к М. А. Максимовичу от 9 ноября 1833 г.: «Теперь я принялся за историю нашей единственной бедной Украины. Ничто так не успокаивает, как история. Мои мысли начинают литься тише и стройнее. Мне кажется, что я напишу ее, что я скажу много того, что до меня не говорили» (X, 284). 23 декабря 1833 г. он сообщил А. С. Пушкину, что «достал летопись без конца, без начала, об Украйне, писанную, по всем признакам, в конце XVII века», а в Киеве (если ему дадут место профессора в Киевском университете) он хочет закончить «историю Украйны и юга России» (Х, 290). Чуть позже, в письме М. П. Погодину от 11 января 1834 г., Гоголь восторженно признавался: «Ух, брат! Сколько приходит ко мне мыслей теперь! да каких крупных! полных, свежих! мне кажется, что сделаю кое-что необщее во всеобщей истории, малороссийская история моя чрезвычайно бешена, да иначе, впрочем, и быть ей нельзя. Мне попрекают, что слог в ней слишком уже горит, не исторически жгуч и жив; но что за история, если она скучна!» (X, 294). По-видимому, Гоголь в то время считал художественными и «мысли» о всеобщей и украинской истории, и «пламенный слог» их воплощения – в отличие от Карамзина, который в «Предисловии» к ИГР требовал от историка представить читателю «единственно то, что сохранилось от веков в летописях, в архивах», ибо «здравый вкус… навсегда отлучил Дее– писание от Поэмы, от цветников красноречия, оставив в удел первому быть верным зерцалом минувшего, верным отзывом слов, действительно сказанных Героями веков»; а ниже, в характеристике замечательных исторических трудов, сообщалось, что «усердно хваля Мюллера (историка Швейцарии), знатоки не хвалят его Вступления, которое можно назвать Геологическою Поэмою», – подобное «желание блистать умом, или казаться глубокомысленным, едва ли не противно истинному вкусу» (ИГР, 18–19). Гоголя явно стесняли такие рамки. Ведь сама История, как заявит он в статье «О преподавании всеобщей истории» (1834), должна «составить одну величественную полную поэму <…> Слог профессора должен быть увлекательный, огненный <…> Каждая лекция профессора непременно должна… в уме слушателей… представляться стройною поэмою…» (VIII, 26, 28, 30). Но размах научно-художественных его замыслов требовал все новых и новых материалов…
В начале 1834 г. в газетах «Северная Пчела» и «Молва», а также в журнале «Московский Телеграф» Николай Гоголь напечатал «Объявление об издании Истории Малороссийских казаков»[76], где заявил, что «еще не было полной, удовлетворительной истории Малороссии и народа, действовавшего в продолжение почти четырех веков независимо от России», не было показано, «как образовался… этот воинственный народ, козаки, означенный совершенною оригинальностью характера и подвигов», и его «место в истории мира»; и потому автор брал на себя этот тяжелый, но почетный труд. Намечая его главные цели, Гоголь набросал развернутый план предисловия (или вводной статьи): «…представить обстоятельно, каким образом отделилась эта часть России; как образовался в ней этот воинственный народ <…> как он три века с оружием в руках добывал права свои и упорно отстоял свою религию; наконец, как нечувствительно исчезало воинственное бытие его и превращалось в земледельческое; как мало-помалу вся страна получила новые взамен прежних права и наконец совершенно слилась с Россиею». Далее сообщалось, что автор «около пяти лет собирал… с большим старанием материалы» и «половина… истории почти готова», но с выпуском ее он медлит, «подозревая существование многих источников… неизвестных, которые, без сомнения, где-нибудь хранятся в частных руках», и потому предлагалось присылать ему «какие бы то ни было материалы: записки, летописи, повести бандуристов, песни, деловые акты, особливо относящиеся к первобытной Малороссии…» (IX, 76–77).
В письме М. А. Максимовичу от 12 февраля 1834 г. Гоголь обещает «Историю Малороссии», написанную «в шести малых или в четырех больших томах», «от начала до конца» (X, 297). Однако И. И. Срезневскому, который откликнулся на «Объявление» и предложил прислать необходимые материалы, 6 марта 1834 г. Гоголь уже пишет о том, что «недоволен польскими историками», а к украинским «летописям охладел, напрасно силясь в них отыскать то, что хотел бы отыскать. Нигде ничего о том времени, которое должно бы быть богаче всех событиями <…> И потому-то каждый звук песни мне говорит живее о протекшем, нежели наши вялые и короткие летописи…» (X, 298–299). Фактически это приговор задуманной «Истории Малороссии», если не Истории как таковой…
Именно в марте-апреле 1834 г., по мнению исследователей, была вчерне набросана повесть «Тарас Бульба» – своеобразный «поэтический» вызов Гоголя компилятивным научным трудам, тенденциозным летописям и сочинениям, что, вероятно, разрушило в его глазах прежний замысел. Но и чуть позднее в «Отчете по Санкт-петербургскому учебному округу за 1835 год» утверждалось, что Гоголь «занимается… разысканием и разбором для Истории малороссиян, которой два тома уже готовы, но которые, однако ж, он медлит издавать до тех пор, пока обстоятельства не позволят ему осмотреть многих мест, где происходили некоторые события»[77]. Началом большого исторического сочинения и обещал стать «Отрывок из Истории Малороссии. Том I, книга 1, глава I», опубликованный весной 1834 г. вместе со статьей «О малороссийских песнях»[78]. Но напрасно читатель стал бы здесь искать фактической точности, перечня дат и событий – даже «приложения и ссылки» были отложены «за недостатком места» (VIII, 592), ибо, согласно идее «поэтической истории народа», концепция автора оказалась воплощена живым, образным повествованием, своего рода исторической поэмой о козаках как основе нации, ее стержне, «соли земли». Видимо, потому Гоголь в «Отрывке из Истории Малороссии» и не разделяет козачество на Запорожское и «остальное», и вообще обходит весьма актуальные тогда вопросы о происхождении козаков и самого слова «козак», которые каждый автор считал необходимым ставить заново и уже по-своему излагать.
В первую очередь, это был вопрос об отношении к запорожцам. В украинском фольклоре запорожец – только положительный герой, легко берущий верх над врагами, демоническими силами и самой смертью. Обычно вертепное «представление оканчивалось дракою Запорожца со смертию, побиением и бегством последней, уничижением чёрта пред Запорожцем…»[79]. Однако в повести «Пропавшая грамота» выясняется, что удалец-запорожец, не уступающий ни в чем козаку, посланцу гетмана, когда-то продал душу черту, – потому и козак вынужден иметь дело с нечистой силой. В повести «Ночь перед Рождеством» бывший запорожец Пузатый Пацюк (Крыса) фантастически ленив, прожорлив – словно животное – и, как считают селяне, «немного сродни черту», в то же время он «знахарь» и провидец (I, 222–223). В петербургском же мире запорожцы оказываются простыми и наивными, как дети, хотя и хитрыми, грубыми, надменными, невежественно-жестокими. Подобная «двойственность» их образов обусловлена трактовкой запорожцев в отечественной историографии, публицистике и литературе того времени.
С конца XVIII в. запорожские козаки (не малороссийское козачество), как правило, изображались «изменниками» и «разбойниками». На это были причины… В 1708 г. после измены гетмана Мазепы часть запорожцев влилась в его войско и сражалась с армией Петра I, а затем ушла в днепровские низовья под руку Крымского хана. Поэтому Старая Сечь на острове Чертомлык в 1709 г. была разрушена регулярными войсками, запорожцы объявлены врагами России, а если кого-то из них ловили, его ждала виселица. В 1733 г. запорожцы отказались помочь мятежу поляков против русских, и в 1734 г., после официального помилования, им разрешили вернуться к охране российских границ. На Днестре под Никополем они основали Новую Сечь, которая постепенно превратилась в центр антифеодального движения и была разорена после разгрома Пугачевщины в 1775 г. Тогда многие запорожцы ушли в Турцию – и в устье Дуная основали Сечь Задунайскую, то есть вновь, с точки зрения России, переметнулись к врагу, что и отразилось на государственном отношении к ним.
Воспринимать запорожцев стали совсем по-иному лишь после того, как войско задунайцев во главе с кошевым Осипом Гладким к началу русско– турецкой войны в 1828 г. перешло на российскую сторону, повернув оружие против турок. Переменившееся отношение к запорожцам и Сечи на рубеже 1830-х гг. отразилось в стихах Н. Маркевича, в подборе запорожских песен и дум в сборниках И. Срезневского и М. Максимовича – наряду с традиционной демонизацией запорожцев (ей по-своему отдал дань в «Вечерах» и Гоголь).
Второй – не менее острый, связанный с первым вопрос о соотношении запорожских козаков и малороссийского козачества. В «Краткой летописи Малой России с 1506 по 1776 год», записи которой якобы «ведены были Генеральными Малороссийскими писарями, бывшими при Гетманах», а «получены… от преосвященного Георгия (Конисского. –
Каким же порядком жили и ныне еще живут, какое у них оружие и пища, о сем всякому известно быть может, да они ж в праздности жить никогда не любят, и для малой славы великую нужду принимают, и море переплывать отваживаются, и в лотках подъежжая под турецкие города и разоряя оные, с корысть– ми в домы возвращаются, и для… военных дел их за честь вменяли из высоких польских фамилий быть у них Гетманами…»[81]
Таким образом, если верить «Летописи…», козаками стали украинцы, ушедшие от польской «неволи» за пороги Днепра, «в дикие поля» (т. е. степи), они же «разбивали» басурманов (мусульман) на море. Намечены их исторические связи с хазарами и Хазарским каганатом, в начале Х в. занимавшим часть Северного Кавказа, Крыма, Приазовья и Приднепровья. Как видим, здесь украинские козаки ничем не различаются между собой: у них общее «древлее имя» и происхождение, одни и те же занятия.
В дальнейшем многие отечественные историки также представляли коза– ков основой всего народа, не отделяя от них Запорожской Сечи, – в отличие от западноевропейских авторов, в основном прославлявших запорожцев как основу и отдельную, лучшую часть козаков. Например, французский историк и дипломат Ж. Б. Шерер, восхищаясь тем, что именно запорожцы долгое время спасали и себя, и Европу от «наступления полумесяца», видел у «граждан этой республики» (Сечи) спартанское воспитание, постоянную готовность к бою, как у римлян; они всегда отважно защищали свой край и не зарились на чужие земли[82].