У курочки было красивое оперение, длинная шея и вся она была исполнена жизни, и знать не знала, что мы в оккупации. И мы сказали: мама, давай не будем ее резать. Хорошо, ответила мама, пусть немножечко подрастет, выйдет потом еще одна порция, к тому же, может, она еще и снесет яйцо. Яйцо мы съели, когда пришли освободители-англичане. И так мы и продержали курицу около шести месяцев, кое-как кормили ее, я иногда даже приносила ей червячка. Мы выпускали ее пощипать травку и поискать каких-нибудь букашек на пустыре неподалеку. Мы заворачивали ее в пальто Сотириса, и все втроем ходили с ней на прогулку, как бы кто ее не подстрелил и не украл. Мы носили ее на руках, потому что она очень отощала и сама почти не ходила.
В тот день, когда мы тогда пришли на пустырь, я поставила ее на землю, чтобы она поискала червячка, а она завалилась на бок и смотрела на меня. У нее не было сил ковырять землю. Я дала ей воды, она с трудом выпила. Говорю: ребята, птичке плохо, пойдемте домой, надо успеть ее зарезать, пока не померла. Нет, сказала мама, я ее резать не буду. И этим же вечером курица снова посмотрела на меня и умерла. От голода. Я подняла ее на руки, она стала тяжелее. С ума сошла хоронить ее, с каких пор вы стали богачами, крикнула мне с балкона мадемуазель Саломея, когда увидела, как я копаю во дворе. Она еще теплая, ощиплите ее и сварите! Дура я, что отдала вам ее, такая курица зазря пропала!
Я вернулась в дом: мама, говорю, принеси мне цапку. Братья отодвинули кровать, я вырыла яму в углу, где был устроен мой садик, и похоронила курочку, мы передвинули кровать на место, вот так-то лучше. Каждое утро я отодвигала кровать и проверяла. И однажды утром около могилки моей птички я увидела улитку. Мать воскликнула, черт бы тебя побрал, где ж ты раньше была? Так бы съела тебя курица и жива осталась! А затем взяла улитку на ладонь и выпустила на траву во дворе. Мать часто вспоминала эту курицу, мы даже дали ей имя, сейчас уже и не вспомню какое, столько лет прошло.
Мы лежали на кровати все втроем, пытаясь согреться; вечером вернулась мать, она ходила по деревням. Принесла свежих бобов и пшеницу, сварила все вместе и накормила нас. А масла нет? – спросил наш младшенький Фанис. Хотя, конечно, знал, что нет. Нет, – говорит ему мать. А если бы было, мама, вы бы нам дали, правда? – уверенно спросил мальчик, он всегда обращался к ней на вы. И в этот момент Сотирис встал и говорит: меня сейчас вырвет. Тогда мама дала ему пощечину: выблевывать еду – самый настоящий грех, за это ты попадешь в Ад. Поимей хоть капельку уважения! В меня стреляли, пока я рвала эти бобы. У нее на голове рядом с пучком было немного крови. Тогда Сотирису стало стыдно, но его все равно вырвало. Мать молча ударила его, отвела к умывальнику и вымыла ему рот. А затем также молча все сидела на подоконнике, пока не стемнело. Тогда она поднялась, открыла сундук, достала пудру – подарок на свадьбу, и напудрилась. Затем взяла большие швейные ножницы и распустила волосы. Она всегда собирала их сзади в пучок. До чего тебя старит эта прическа, Асиминочка, – говорила ей мадемуазель Саломея, – ты сразу ну просто вылитая мать семейства.
Мама распустила волосы, они доставали ей почти до пояса, это от нее у меня такие густые локоны. Подошла к раковине и начала их отстригать швейными ножницами, а мы наблюдали за ней. И как только она закончила, почистила раковину, заплела отрезанные волосы в косу, выбросила в мусорное ведро, сказала: сходи к мадемуазель Саломее и попроси помаду.
Мама никогда в жизни не красилась. До того вечера. Но и это был первый и последний раз. На следующий – ее вымазали сажей, в тот день, когда выволокли на публичное поношение сразу после освобождения. В позапрошлом году на ее похоронах, когда опускали гроб, я успела бросить туда свою помаду. Чтобы хоть раз вышло по-моему.
Мадемуазель Саломея была золовкой семьи комедиантов. Так мы их называли, хотя люди они были золотые. Мы – семья Тиритомба, – шутила мадемуазель Саломея. У нее была сестра, вдова тетушка Андриана Каракапитасала. Ее муж был актером, и они объездили с труппой всю провинцию. Не жизнь, а подарок! Он и во мне открыл актерский талант. Двадцать восьмое октября их застало во время представления в Бастионе. Хозяина труппы тотчас определили в пехоту, он погиб почти сразу, едва прибыл на фронт. Как сказали тетушке Андриане, так, только чтобы утешить, – якобы от шальной пули; на самом же деле, его раздавил мул, да так его и бросили. Труппа развалилась, хотя труппа – это сильно сказано, скорее, сборище родственников. И всякий раз, когда очередная артистка уходила от них посреди турне: выходила замуж в каком-нибудь городишке или уходила в бордель, роль тут же доставалась мадемуазель Саломее, чаще всего ей, так как она еще умела играть на мандоле. Как-то раз в Арте играла и тетушка Андриана, она совсем недавно родила, еще и сорока дней после родов не прошло. Она играла Тоску, только вот с ребенком на руках, – пришлось менять название, «Тоска, расстрелянная мать», мне об этом рассказала Титина, бывшая коллега из Арты, сейчас она стала художницей, рисует портреты королей, получает пенсию, а еще с родины ей посылают кефаль, впрочем, от этой рыбы ужасно полнеют.
И вот я пошла к мадемуазель Саломее, та с радостью дала мне помаду. К счастью, она у нее была дома под рукой, ведь на дворе стояла зима. А летом, чтобы помада не таяла, она просила держать ее на льду в одной кофейне. Так от нее и я узнала эту маленькую хитрость, храни ее Господь, когда устроилась на работу и мы разъезжали по турне. В каждой деревне я осыпала похвалами держателя кофейни и относила к нему свою косметику, тогда у всех уже были холодильники, а не простой лед. Я и по сей день храню помаду в холодильнике.
Взяла я, в общем, у мадемуазель Саломеи помаду и понесла матери. Меня так и распирало от любопытства. Мать накрасила губы, ей очень шла стрижка, но она об этом и не догадывалась. Надела пальто и сказала: скоро вернусь, ждите. И, на самом деле, вернулась она быстро и выглядела очень решительно. Послушайте, сейчас сюда придет один господин. Вы выйдите на улицу, а я вас позову через полчаса. Идите поиграйте во дворе. Если начнет моросить, укройтесь в туалете или в церкви. А сама между тем набрала в таз воды и повесила чистое полотенце.
Мы вышли и нарвали ростков с розового куста тетушки Канелло. Мы их чистили, ели и мечтали о том, как летом будем есть виноградную лозу. Она очень вкусная, а розы уж чересчур сладкие. Мы спрятались за загоном, потому что увидели, как к нам в дом заходит вовсе не какой-нибудь грек, а Альфио – итальянец из Карабинерии. Мадемуазель Саломея была на балконе, развешивала белье на ночь глядя: Ах, Андриана, ради Бога, ты только глянь! Вышла и тетушка Андриана, и они вместе с мадемуазель Саломеей крикнули нам: батюшки, да у вас обыск. А сестра ей: закрой рот, Саломея, не делай поспешных выводов, и с этими словами затолкала ее обратно в дом.
Нам стало скучно, бутоны не утолили наш голод, и мы зашли в церковь. И затем увидели, как прошел Альфио, а потом нас окликнула мать: ребята, теперь уж идите, – и мы вернулись домой.
Мама спрятала себе под кровать таз с грязной водой и сказала мне: накрывай на стол. Она принесла хлеб, то есть ржаные солдатские хлебцы, маргарин и консервы из кальмара. Мы перекрестились, вдоволь поели, съели все до последней крошки. Тогда Сотирис поднялся из-за стола, достал полотенце и сказал матери: шлюха. Мать молчала, а я бросилась выцарапать ему глаза. Я поколотила его, он распахнул дверь и ушел. В следующий раз я встретила его случайно двадцать восемь лет спустя в Пирее. Он со мной не заговорил. Больше я его не видела. А мать так и вовсе больше никогда с ним не встречалась и даже не пыталась искать с ним встречи.
Как бы то ни было, тем вечером я убрала со стола, и мы очень хорошо спали, сытые, и к тому же с маленьким Фанисом нам спалось намного удобнее. Вдвоем на одной кровати куда лучше, чем втроем! Прежде чем провалиться в сон, я спросила: мама, хотите я вылью на улицу грязную воду? Нет, – ответила она мне, – это моя забота. И добавила: спасибо. С этого вечера и до самой ее смерти я начала говорить ей вы. Даже сейчас, когда я хожу к ней на могилу по родительским субботам, говорю с ней на вы.
Прежде чем пойти спать, я отнесла помаду мадемуазель Саломее, помыла посуду, вытряхнула скатерть, но крошки оставила и посеяла у себя под кроватью, там, где была похоронена птичка. А ночью тайком встала и снова поела хлеба с маргарином.
С того дня мы больше не голодали. Синьор Альфио понемногу осмелел и, когда приходил, уже не просил мать выпроваживать нас из дома. Он приходил к нам два раза в неделю, как только смеркалось, и приносил всякой всячины, понемногу, конечно, но даже маслице и сахар: он всегда любил потом выпить кофе. Как только он приходил и здоровался с нами, мы вежливо прощались с ним, я говорила нашему Фанису: мы идем играть, – и мы выходили на улицу. Однажды мы играли под дождем, потому что церковь была закрыта. В это время под зонтом возвращалась домой тетушка Канелло. Бедолаги, что вы делаете на улице, воскликнула она. Позор на наш район, крикнула мама Афродиты, что жила напротив. Она вязала, только и делала, что вязала кружево для приданого своей Афродите, еще до войны она сидела на нижней ступеньке у своего дома по вечерам и вязала при свете уличного фонаря ради экономии электричества. И сейчас в оккупацию с ее затемнением у нее это вошло в привычку. И вот тетушка Канелло подошла к нашей двери и крикнула: Асимина, твои дети у меня наверху. Идите сюда, бедняжки, – и мы прижались к ней под зонтиком и поднялись в дом. Дом был двухэтажным. Она заварила нам шалфей и, чтобы подсластить, положила в него варенье из долек инжира. Мы выпили шалфей, а потом каждый скушал свою дольку инжира. Тетушка Канелло выглянула из окна и сказала: теперь ступайте, можете идти домой, ну, пока.
Однажды тетушка Канелло подошла ко мне на улице и сказала: деточка моя, уважай свою маму теперь еще больше, а соседи пусть себе болтают сколько влезет.
Тетушка Канелло состояла в движении Сопротивления. Мы об этом знали. Но несмотря ни на что, она была добра к нашей семье и всегда ласково приветствовала нас. Она была красивой женщиной: ее темные волнистые волосы напоминали вьющиеся волосы мраморных богинь, тех, что я видела, когда до войны мы ездили со школьной экскурсией в Древнюю Олимпию. Только у нее в волосах еще были шпильки, которых у статуй мне видеть не приходилось. Шпильки были костяные и тяжелые, я обратила на них внимание, потому что моя мать носила проволочные.
Тетушка Канелло была очень высокой, под стать мужчине, от ее поступи земля дрожала. Она работала связисткой на телеграфе: тогда его называли тройное Т[8], тройной служащий. И сейчас, когда ей уже перевалило за семьдесят, она ходит точно так же победоносно, как Робур-Завоеватель. Красивая женщина, хотя немного моей женственности, ей бы, конечно, не помешало! До войны по вечерам они с сестрой сидели на деревянной лестнице у дома и пели – или «Глаза, твои глаза», или «Не плачь напрасно, это было лишь небольшое помрачение рассудка, короткое увлечение, только и всего». Они пели каждый вечер, но лучше у них от этого не получалось, хорошие девушки, но голоса жуть до чего фальшивые. С началом оккупации пение прекратилось. Ее сестра исчезла, поговаривали, что она со своим женихом ушла в горы.
Теперь тетушка Канелло снова поет, но такие песни, которые я по политическим убеждениям не одобряю. Она так и живет в Бастионе, хотя ее дети перебрались в Афины. Когда она приезжает их навестить, заглядывает и ко мне. И пока я варю кофе, она поет мне своим высоким голосом, все так же фальшивя. Но я ничего ей не говорю, потому что она обидится, она-то всегда была высокого мнения о своем пении. Ее дети добились успеха, дочка даже вышла замуж за иностранца и жила в Европе, но тетушка Канелло ни перед кем не стала от этого задирать нос. Красавица, вдова и пенсионерка, пенсия нажита своим непосильным трудом. А со спины ее легко можно принять за мою ровесницу, так я и ей говорю, чтобы сделать комплимент. Это мне посоветовал психиатр, когда на сцене у меня случился припадок, из-за чего я больше не могу найти работу в приличной труппе. Мой антрепренер отвел меня к психиатру, по медицинской страховке, конечно. Не отчаивайся, деточка, сказал мне врач. Выйди на пенсию и отдыхай. И отзывайся о людях хорошо, ведь когда говоришь хорошие слова о ком-то другом, лечишь и себя саму, злословие – это напасть всех людей искусства, особенно вас, из мира театра, потому-то вы все так и несчастны.
И с тех пор я не боюсь, когда со мной снова случается припадок. И больше не выглядываю в окна, просто закрываю ставни и жду, когда все пройдет. Это всего лишь приступ, говорю я сама себе, пройдет, через пять-шесть часов пройдет. Я закусываю полотенце, чтобы никто не слышал (это я видела в кино). Поэтому и делаю комплименты тетушке Канелло: вовсю хвалю ее талию и внешний вид, ведь женщина она хорошая, и пенсия у нее о-го-го.