Черноглазый капитан-лейтенант, поблескивая начищенными пуговицами кителя, рассказывал морские побасенки. О тумане, который был таким густым, что боцман принял его за переборку, вбил гвоздь и повесил бушлат; о штурмане, посчитавшем за звезды огни собственных мачт: определив по ним координаты корабля, штурман с ужасом доложил командиру, что сейчас прямо по курсу откроется деревня Жердевка, Тамбовской области; наконец, о старом командире-марсофлоте. Однажды этот командир, человек пожилой, проплававший не один десяток лет, заполнял какую-то длиннейшую интендантскую сводку. Сводка была единая для всех родов войск, и в ней рядом с якорями и шлюпками значились фураж, колесная мазь, вожжи. Дойдя до вопроса, сколько требуется части подков, старый моряк рассвирепел. Вспомнив, что мощность корабельных двигателей равна сорока тысячам лошадиных сил, командир помножил каждую лошадиную силу на четыре лошадиных ноги и заполнил графу. Местные тыловики, даже не прочтя бумагу, подписали ее и отправили дальше. И вдруг недели через две из Москвы приходит в штаб флота шифровка: срочно сообщите, зачем кораблю Н. понадобилось сто шестьдесят тысяч подков…
Анекдоты были старые, заезженные, Сергей знал их чуть ли не со дня поступления в училище. Но сейчас, видимо, они приходились кстати, помогая коротать дорожную скуку.
— Учился где, лейтенант, в Ленинграде? — спросил генерал. Он говорил тихо, видимо не желая мешать соседям по столикам. Сергей знал уже фамилию генерала: Иволгин.
— Нет, — ответил он. — Черноморец я.
Леса за окном внезапно расступились. В небе, за плотным пологом туч, едва угадывалось белесоватое солнце. Но даже в бедном свете его ожили разнообразные колеры, и темная, сплошная громада тайги вдруг оживилась множеством тонов: от блекло-зеленой, почти акварельной нежности берез до суровой скудости красноватых стволов сосен, как будто расписанных небрежными, торопливыми мазками — без полутеней, с коричневыми затеками краски. За мелколесьем опушки открылось широкое озеро — студеной, купоросной синевы. Оно плескалось у черных, плывучих берегов, взбивало в обнаженных корневищах сосен белую пену, лизало мокрые, сглаженные валуны. Ни челна, ни птицы, ни тропки рядом — только синий, глубокий холод да тоскливая молчаливость, камней, хранящих примитивную красоту ледниковых эпох.
— Край морей полуночных, — заметил Иволгин. И, повернувшись к Тополькову, признался: — А я ведь тоже бывал на Черном море. Слыхали о таком городке — Стожарске?
Конечно… Правда, Сергей никогда не сходил в Стожарске на берег, но сколько раз, проплывая мимо, разглядывал в бинокль дремотные улочки, затерянные в садах, огороды, подступающие к самому морю, рыбачьи шаланды у низких причалов. Красные черепичные крыши, тополя к небу, башня маяка — таким запомнился молодому штурману Тополькову Стожарск с моря.
— Хороший городок, — скованно сказал он, стараясь отвечать генералу солидно. — Много приметных знаков.
— Приметных знаков, — засмеялся Иволгин. Потом вздохнул своему чему-то, добавил: — Впрочем, в жизни всегда так: то, что одному дороже всего, для другого — лишь приметные знаки.
Он замолчал, выжидая, пока официантка расставит посуду. Потом промолвил:
— Я провел, лейтенант, однажды в Стожарске весну. Давно. Еще до войны. — Генерал испытующе посмотрел на Тополькова, словно оценивая, стоит ли делиться воспоминаниями с этим молодым, безусым лейтенантом. Но, видимо, воспоминания уже захлестнули его самого, он не в силах был побороть их, и ему оставалось либо поведать былое своему случайному спутнику, либо замкнуться, уйти в себя.
— Я приехал туда вслед за женщиной, которую очень любил.
Сергей покраснел. Почему-то вспомнил Зою Каюрову — ее светлые волосы, лучистые глаза, цвета которых он так и не узнал. Его смущал разговор с генералом, он не ведал, как положено лейтенантам вести себя в подобных случаях, что отвечать. Но Иволгин и не ждал ответов.
— Ее звали Геленой, — сказал он. — Гелена Речная. Артистка Ленинградской филармонии.
…Мерно покачивается вагон, и где-то на полке буфета так же мерно позванивает стекло. Мягко пружиня, выстукивают колеса: Ге-ле-на Реч-ная… Ге-ле-на Реч-ная…
Артистка Ленинградской филармонии. Все складывалось так, что невольно напоминало о Зое. И, слушая генерала, Сергей впервые в жизни задумывался о глубинах той близости, которая может возникнуть между мужчиной и женщиной. Он не только догадывался, но и чувствовал, что такая близость — великая и необъяснимая — существует. Не физическая, о которой рассказывали ему не в меру взрослые сверстники; и не встречи, которые пережил он сам: с ночными провожаниями после спектаклей, с традиционными поцелуями «на неделю вперед, до следующего увольнения», нет — близость иная, ничего не требующая и ни на что не посягающая, близость, которая становится самой жизнью двух людей, даже если эти люди не знакомы друг с другом..
В поисках ее человек проходит землю из края в край, чтобы, остановившись где-то на грани планеты, крикнуть во Вселенную: «Где же ты?» Не найдя, человек все равно придумает ее, создаст — из солнца, из песен, из моря… Эта близость рождает в сердце бесконечное разнообразие чувств — от дерзновенных творческих взлетов, преобразующих мир, — до мгновении восторженной сентиментальности, когда мужчина, только что вышедший из шторма и боя, испытавший судьбу и не дрогнувший в самую жестокую минуту, вдруг не удержит слезы при виде кухонного фартушка, забытого на спинке стула»…
Истинная близость, наверное, возникает в тот миг, когда в мужчине обостряется чувство покровителя, старшего. И женщина отвечает на эту заботу беспредельной доверчивостью — высшим проявлением своей любви.
Сергей думал о Зое. Жалел, что она не видит вместе с ним лесов и озер, не слышит Иволгина. Он напишет ей, обязательно напишет обо всем: о морях, о генерале, о своих раздумьях. Она поймет: хотя бы потому, что он думает о ней. А сейчас он должен запомнить и эту березку, мелькнувшую за окном, и туманные опушки, и речушку, вьющуюся меж сосен. Запомнить и хранить в памяти до тех пор, пока не расскажет обо всем Зое…
Поезд мчался к полярному морю. Без конца выстукивали колеса: Ге-ле-на Реч-ная… Ге-ле-на Реч-ная…