Но женщина мягко прервала его:
— Тебе нельзя говорить… Хочешь, я все расскажу сама? Это было в Севастополе, в девятьсот восьмом году… Мы брели по бульвару, и ты смотрел не па меня, а на корабли. Ты все сокрушался, что тебя не приняли в Морской корпус.
— Да, не приняли, — глухо отозвался Городенко. — Я ведь не был дворянином.
— Потом ты предложил поехать на Херсонес. Не знаю, почему я согласилась: ведь я была знакома с тобой лишь несколько дней… Мы сидели на камне, у самого моря. Было холодно, но ты не догадался согреть мне руки…
Поглощенная воспоминаниями, она внезапно рассмеялась, а Городенко поспешно сжал ее руку, словно мог теперь, спустя полвека, исправить свою оплошность.
Ты обещал: если всю ночь просидеть вот так, на берегу, то на рассвете, с утренним туманом, придет с моря Песня…
Она умолкла, задумалась. Уловив на ее лице грусть, старик вздохнул. И этот вздох — тяжкий и горестный — нарушил задумчивость женщины. Пытаясь отвлечь больного от нерадостных дум, она заставила себя снова улыбнуться.
— А вечером встретились на балу в Морском собрании. Какой-то мичман пытался ухаживать за мной, и ты ужасно сердился. «Господин мичман, — спросил ты, — вы слышали когда-нибудь Песню синих морей?» И на удивленный взгляд офицера бросил: «Какой же вы моряк! И сами не любите моря — и оно не любит вас». Схватил меня за руку и утащил…
Когда женщина переводила дыхание, за стенами дома в темноте оживало гудение шторма. В ставни окон надоедливо стучался дождь. Скрипел на крыше флюгер. Устало, однообразно-тоскливо бубнили водосточные трубы. А в комнате настороженно-чутко поводила перьями розоватая чайка со сломанным крылом.
— Я уезжала к тетке в Одессу, и ты решил сопровождать меня, — говорила женщина. — Мы стояли на палубе «Альбатроса» и смотрели на огни берега. Они исчезали, как встречные корабли… В ту ночь в каюте «Альбатроса» я стала твоей женой. Утром ты открыл иллюминатор, и к нам ворвались ветер, солнце, шум прибоя. Я спросила тебя: «Это Песня синих морей?»
Старик лежал, закрыв глаза. Из-под опущенных век выкатилась и повисла на щеке скупая слеза. И увидев ее, женщина вдруг вспомнила обо всем, что происходит: человек, с которым прожила она долгую, трудную и счастливую жизнь, умирает, и уже ничем не спасти его. Сколько ему осталось жить — день? Час? Минуту? По сути, с этой смертью завершалась и ее жизнь, потому что там, за печальной гранью, для нее оставалось только бесконечное одиночество старости — без надежды и будущего; одиночество, прервать которое может лишь новая смерть… Женщина судорожно глотнула воздух и уронила голову на грудь мужа.
Городенко слабеющими руками поднял ее лицо. Кивнув на самую крупную раковину на комоде, едва слышно по-просил:
— Возьми…
И когда женщина исполнила просьбу, добавил:
— Приложи к уху…
В нежных, полупрозрачных складках раковины тонко Звенели отзвуки далеких морей. Блуждала вода в кораллах, шевеля диковинные водоросли. Проносился напевный ветер, колышущий паруса и флаги, влекущий корабли и облака к никогда не кончающимся горизонтам. И казалось: отзвукам этим откликаются континенты, подхватывают их, возвышают, и они, ворвавшись в сердца людей, становятся песней, зовущей к светлым и радужным целям, к мужественной, великой борьбе.
Раковина пела. Слушая ее, женщина вновь притихла.
— Это она? — спросила у мужа, хотя в течение жизни спрашивала уже множество раз. И так же, как множество прошлых раз, Городенко отрицательно покачал головой.
— Это ее эхо…
К утру — так же внезапно, как начался неделю назад, — шторм угас. Над Стожарском повисла странная, какая-то усталая тишина. В комнате, в которой лежал учитель географии, равномерно постукивал маятник часов. Таинственно всхрапывали пружины в старом диване. А в медном котелке барометра дремала обессилевшая стрелка, заблудившись между нерусскими названиями безветренных дней и щедрых солнцестояний.