– Гегель и его судьбы в марксистской литературе – это особая тема. Если вы хотите меня увлечь в эту сторону, то позволю себе начать с одного забавного анекдота, который я слышал когда-то ещё в 30-х годах. Говорят, в Ленинграде жил некто по имени Гегель, занимавшийся преподаванием немецкого языка, по преданию, один из потомков Гегеля. Человек он был весёлого нрава и время от времени любил предаваться культу Бахуса, что случалось в молодости и с его предком. В подобных случаях ленинградский Гегель начинал дебоширить, и тогда соседи звали на помощь представителя местной власти – управдома. Однажды во время такого дебоша управдом сказал ленинградскому Гегелю: «Это что же такое? Твоего дедушку Маркс с головы на ноги поставил, а ты опять на голове ходишь?».
Так вот и с настоящим Гегелем. За время моей жизни с ним постоянно происходило то же самое: его всё время ставили с головы на ноги, а он обратно становился на голову. Первая атака на Гегеля была ещё в 20-х годах, когда «механисты» хотели реформировать марксизм на позитивистский лад и устранить из него всякие гегелевские мотивы. Я говорю, конечно, только об истории Гегеля в советский период. Следующая атака произошла с низложением монополии Деборина и его школы – в 1931 году. Деборину приписывалось преувеличение роли гегелевского наследия в марксизме. Оснований для такого мнения, возможно, не было. Тем не менее начало 30-х годов ознаменовалось резко критическим отношением к Гегелю.
Впрочем, это продолжалось недолго. И хотя две мои статьи о Гегеле, напечатанные тогда, содержат, может быть, слишком строгие критические оценки великого немецкого философа, справедливые, но в стилистическом отношении чересчур заострённые, читателю этих статей, надо думать, было ясно, что автор полон подлинного энтузиазма по отношению к Гегелю и его исторической диалектике. В те годы возобновилось остановившееся было на первом томе издание сочинений Гегеля на русском языке, и то разумное и ценное, что лежит в гегелевском наследстве, что связывает его с марксизмом, стало вырисовываться в своём значении. Так продолжалось до войны. Но затем идёт уже другая новелла – как Гегеля снова начали ставить с головы на ноги. Сейчас я рассказывать её не буду. Довольно того, что в 30-е годы отмечался известный подъём внимания к великому немецкому мыслителю. Его переставали трактовать как школьного философа, чей пример доказывает очевидность заблуждений абсолютного идеализма. Начали вспоминать, что в марксизме от гегелевской философии остаётся не только сухая схема логических категорий.
Мой интерес к Гегелю шёл в другом направлении. Я старался найти в нём и вывести на свет реальное содержание. В гегелевском учении меня занимало отражение у философа событий французской революции и послереволюционной эпохи. На меня произвело глубокое впечатление, что в период принятия важнейших политических решений, на переходе от военного коммунизма к новой экономической политике, Ленин советовался с Гегелем (как он поступил, впрочем, и во время первой мировой войны).
В последнем ленинском произведении «Лучше меньше, да лучше» ясно замечаются отзвуки чтения «Науки логики». В предисловии к этому своему сочинению Гегель развивает мысль о том, что «новое», внесённое в современную ему эпоху революций, сначала было слишком абстрактным, было лишь «отрицанием старого» как таковым. Философ провозглашал неизбежность перехода от абстрактно-нового к слиянию со всей полнотой жизни. Такой путь от абстрактного к конкретному имеет прямое отношение к задаче, которая ставилась Лениным, собственно говоря, ещё накануне Октябрьской революции (например, в статье «О грозящей катастрофе и как с ней бороться»), но была отодвинута периодом гражданской войны и временем военного коммунизма. А затем она была снова широко поставлена Лениным во всех речах его и во всех письменных документах эпохи перехода к новой экономической политике.
Это была, если угодно, гегелевская проблема ограничения абстрактно-нового и перехода к такому новому, которое охватывает всю конкретную полноту жизни. Революционные декларации должны воплотиться в плоть и кровь, в привычку, быт миллионов людей, получить систематическую разработку и охватить всю полноту обычного существования людей, не оставаясь абстрактным обещанием. Я видел у Ленина философию в каждой газетной статье, в каждой строчке, каждой речи или практическом указании. Всё у него проникнуто глубочайшей мыслью, и требование Платона о том, чтобы философы управляли государством, если оно когда-либо осуществилось в истории, то осуществилось именно в тот период, когда у кормила Советского государства стоял Владимир Ильич Ленин.
Таким образом, моё отношению к Гегелю в начале 30-х годов не было школьным, цеховым философским интересом. Оно не было, конечно, и какой-нибудь натянутой и ложной исторической аналогией. Я рассматривал учение Гегеля в свете ленинской традиции анализа задач революции. Революционная эпоха проходит определённые закономерные ступени, причём полоса общего отрицания всего старого, с которой она начиналась, должна была смениться периодом созидательным, конструктивным, по существу, углубляющим революционный процесс, хотя внешне это изменение могло казаться восстановлением старого – оборона Отечества, единоначалие, хозяйственный расчёт и т. п. – либо заботой о сохранении традиций. К этому комплексу идей относится всё, что сказано у Ленина о необходимости усвоить наследие прошлого, учиться у буржуазных специалистов, о роли школьного учителя, наконец, всё, что сказано против мнимореволюционного бюрократического прожектёрства и «левой» фразы вообще. Ленин отрицал абстрактное отрицание всех прежних ценностей, включая сюда ценности моральные, эстетические. Отсюда осуждение Лениным того, что он называл «футуризмом», то есть совокупности абстрактно-новаторских течений времён начала революции. И наконец, самое главное, его осуждение всякой ультралевизны как в международном плане, так и в плане внутренних отношений нового строя.
Я был, естественно, далёк от всякой мысли устанавливать какую-либо параллель между развитием социалистической революции и пониманием Гегелем ступеней возникновения буржуазного общества – от революции через эпоху термидора, бонапартизма, реставрации. Мои статьи о Гегеле начала 30-х годов построены не на параллели между эпохой конца XVIII – начала XIX веков и Октябрьской революцией, а на контрасте между этими двумя периодами. Меня увлекала задача показать принципиальное отличие социалистических отношений, новой, революционной конкретности слияния коммунистической программы с привычками, интересами, культурой большинства людей, от того, что выступало у Гегеля как «примирение с действительностью», как переход от «французских абстракций» к конкретному, хотя и окрашенному в по-гегелевски консервативные тона. Может быть, в этом противопоставлении были навеянные временем преувеличения, но, во всяком случае, позиция человека, стоящего на точке зрения более глубокого революционного процесса, была ясна. Это была позиция отказа от ультралевой абстракции, как она проявилась в начале революционной эпохи, и в то же время отказа от всякого возвращения в старый хлев, к преклонению перед стихией буржуазного общества, перед старым алтарём – словом, отказа от всякого термидора во имя дальнейшего движения к коммунизму.
Я должен, однако, подчеркнуть, что мои статьи о Гегеле были, конечно, не более чем статьями и не идут в сравнение с фундаментальной работой Г. Лукача «Молодой Гегель», написанной в 30-х годах. Могу лишь сказать, что у меня была проведена в общих чертах та же идея, тот же принцип, которые составляют глубоко обоснованную черту труда Лукача. Поэтому я позволю себе надеяться, что эти мои статьи в некотором отношении не вполне устарели. Во всяком случае, в них впервые сказано о том, что ранние произведения Гегеля нельзя назвать «теологическими» и что «народная религия» молодого Гегеля – это религия Руссо и Робеспьера. В них проведена также другая мысль, которая может быть выражена так: как бы глубоко мы ни проникали в диалектику истории человеческого развития, из неё нельзя вывести никакого основания для оправдания тёмных сторон истории.
Мне пришлось присутствовать при начале огромного труда Лукача, принимать участие в совместном обсуждении вопросов, связанных с оценкой Гегеля. В тот период на Западе гегелевская традиция возродилась в далёких от марксизма версиях – буржуазнолиберальной или откровенно реставрационной, реакционной и профашистской. В подготовке идеологии нацизма было и течение, связанное с именем Гегеля, хотя сам Гегель, разумеется, к этому никак не причастен. С таким же правом можно было бы вывести фашизм из Гераклита.
Так или иначе, всё это делало проблему Гегеля в высшей степени актуальной. К тому же ещё со времён Дильтея и его школы большую роль стал играть молодой Гегель. Естественно, что мы почувствовали здесь самостоятельную, ясно очерченную и важную тему марксистской мысли, марксистской критики. Лукач, прекрасно знавший гегелевскую литературу на Западе и обладавший громадным талантом конкретного исторического исследования, потратил немало времени на то, чтобы восстановить последовательность фрагментов, опубликованных в своё время Нолем. Его книга, увидевшая свет только после войны, произвела своего рода революцию в литературе о Гегеле. Конечно, наука буржуазная относится к книге Лукача двойственно, хотя не может не признать, что она оплодотворила всю исследовательскую мысль в этой области. Лукач раскрыл связь идей Гегеля с реальным революционным содержанием его эпохи – французской революцией, английской политической экономией, проблемой буржуазной демократии и развития капитализма, чего не было в предшествующей гегелевской литературе.
После выхода книги Лукача на Западе выросла громадная литература, трактующая Гегеля в связи с такими темами, как «труд», «отчуждение», «буржуазное общество», но западные исследователи в большинстве случаев всё же стараются как-то отмежеваться от Лукача, обвинить его в односторонности и вообще трактуют его как чуждого, не как своего. Это совершенно естественно. Некоторые критики Лукача вообще не входят в содержание его труда, а просто восстанавливают то, что было прежде, я бы сказал, «ретеологизируют» молодого Гегеля.
Между тем в книге Лукача «Молодой Гегель» нашло выражение ленинское понимание реального исторического содержания философского мышления. В применении к Гегелю это понимание преображает его фигуру настолько, что вместо школьного философа или натуры, склонной к мистицизму, каким его представляла школа Дильтея, перед современным читателем вырастает человек громадного, трезвого ума, понимающего самые существенные вопросы жизни своего времени, ничем не уступающего в конкретности мышления тем учёным, которые создали в Англии и Франции классическую политическую экономию, глубокую критику буржуазной цивилизации, словом, человека, чьи высокие идеи достойны служить источником марксизма.
Разумеется, к Гегелю нельзя предъявить требования невозможные. Он жил в такую эпоху, когда самый исторический горизонт не позволял увидеть то, что могли увидеть Маркс и Энгельс. В силу её исторического положения, в силу патоса, стоявшего за гегелевской философией, в ней неизбежен был мотив исторического крушения, катастрофы, некоторой капитуляции перед стихийным ходом исторического процесса. Для Гегеля эта идея капитуляции была ценой, уплаченной за понимание необходимости исторического развития в капиталистической форме, в форме буржуазной цивилизации. Гегель не был апологетом буржуазного общества, – и слава богу! – но он не мог найти других средств, ограничивающих, обуздывающих стихию капиталистических частных интересов, противоречий богатства и нищеты, помимо идеалистической, я бы сказал, абстрактной конкретности, объединяющей противоположности в единое целое чисто умственным, духовным путём. Соответственно этому он поставил свою идею некоего правового «корпоративного» государства над стихией буржуазного общества.
Во всяком случае, перелом, который произошёл в зрелом Гегеле, – от бернского и франкфуртского периодов через «Феноменологию духа» к «Науке логики» и берлинским лекциям, – был для Гегеля не возвращением в лоно реакции, а трагической двойственной неизбежностью. Моё и Лукача понимание Гегеля, его противоречий и его исторической позиции не совпадало с распространёнными формами истолкования этой философии, которые делали её песнью песней жестокого, расточающего тысячи жизней, а нередко и сознательного реакционного движения человеческой истории.
Есть одна моя статья тех лет о Чернышевском, где философии Гегеля как философии резиньяции, горького сознания неизбежности недемократического пути реальной истории противопоставлен идеал революционной демократии. У деятелей этого направления нашей общественной мысли, особенно у Чернышевского, трансцендентные исторические силы выступают в ином, чем у Гегеля, менее жестоком свете, находятся в большей близости к плоти, крови, благу и жизни народа, к хорошей жизни большинства людей. Здесь мы как бы стоим на пороге другого, нового пути истории, открытого Марксом, освещённого ленинской, Октябрьской традицией.
Примечания
1 См.: Rosenkranz К. G. W. F. Hegels Leben. Berlin, 1844, S. XI.
2 Rosenkranz K. G. W. F. Hegels Leben, S. X.