— Мой дорогой Мокомб, — сказал я, взяв его под руку и спускаясь рядом с ним по лестнице, — одна из вечных ценностей — это дружба, основанная на духовной близости, такая дружба связывает нас с вами.
— Христианские души объединяет божественное родство, — согласился он. — Есть в мире верования, основанные не на разуме, исповедующие их готовы отдать свою кровь, свое счастье, нарушить свой долг. Это фанатики! — заключил он, усмехнувшись. — Мы же должны выбрать самое здравое вероучение, раз мы свободны и вера наша заключена в нас самих.
— По-моему, — заметил я, — даже тот факт, что два плюс два равно четырем, уже таит в себе загадку для нас.
Мы прошли в столовую. Во время ужина аббат, мягко упрекнув меня за то, что я так надолго позабыл его, рассказывал мне о деревенском житье. Он говорил об этом крае, припомнил два-три анекдота о владельцах здешних поместий, рассказал о собственных охотничьих подвигах и рыбацких удачах, словом, был очаровательно любезен и оживлен.
Проворная Нанон услужливо хлопотала вокруг нас, и крылья ее огромного чепца трепетали.
Когда за кофе я скрутил себе сигарету, Мокомб, в прошлом драгунский офицер, последовал моему примеру; наслаждаясь первыми затяжками, мы умолкли, и я внимательнее взглянул на моего хозяина.
Аббату было лет сорок пять, он был высок ростом. Длинные седеющие волосы вьющимися прядями обрамляли его худое мужественное лицо. Глаза сияли верой и разумом. Черты лица были правильны и суровы, стройное тело не согнулось под бременем прожитых лет: он с достоинством носил свою сутану. Приятным грудным голосом произносил он слова, исполненные мудрости и смирения. Мне стало ясно, что здоровье у него крепкое: время почти не коснулось его.
Он пригласил меня в свою маленькую гостиную, служившую ему и библиотекой.
Дорожное недосыпание вызывает озноб: вечерний холод — предвестник зимы — пронизывал меня до костей. Вот почему я почувствовал себя намного уютнее, когда жар сухих виноградных лоз, пылавших между двумя-тремя поленьями, согрел мне колени.
Мы уселись поудобнее в темных кожаных креслах, поставив ноги на каминную решетку, и как-то сама собой беседа зашла о Боге.
Усталый, я только слушал, не говоря ни слова в ответ.
— В заключение добавлю, — сказал Мокомб, вставая, — мы живем для того, чтобы доказать — нашими делами, нашими помыслами, нашими речами и нашей борьбой с Природой — доказать, что мы стоим той жертвы…
И он закончил, цитируя Жозефа де Местра:[170]
— Между Человеком и Богом стоит только Гордыня.
— И тем не менее, — сказал я ему, — мы, балованные дети этой Природы, удостоены чести жить в век света.
— Предпочтем лучше Вечный свет, — ответил он, улыбаясь.
Со свечами в руках мы поднялись по лестнице.
Длинный коридор, проходивший над коридором нижнего этажа, отделял комнату, предназначенную для меня, от комнаты моего хозяина. Он непременно сам хотел помочь мне расположиться. Мы вошли ко мне, аббат удостоверился, что я ни в чем не нуждаюсь, и когда, стоя рядом, мы, прощаясь, пожали друг другу руки, я увидел в отблеске свечи его лицо. Тут я содрогнулся!
Не мертвец ли стоял здесь, у кровати? Неужели этим лицом я любовался за ужином?! Если я и узнавал его смутно, мне все же казалось, что сейчас я его вижу впервые. У меня мелькнула мысль, что внезапное изменение облика аббата похоже на недавно испугавшее меня странное превращение его дома, это все объясняло.
Я смотрел на это строгое мертвенно-бледное лицо с опущенными веками. Забыл ли он о моем присутствии? Молился ли он? Что нашло на него? Торжественная тайна так внезапно окутала его фигуру, что я зажмурился. Когда через секунду я снова открыл глаза, мой добрый аббат был все еще здесь, но теперь я его узнавал. Слава Богу! Его дружеская улыбка рассеяла мою тревогу. Наваждение промелькнуло быстро, я не успел вымолвить ни слова. Это снова был мираж — что-то вроде галлюцинации.