— Ты меня слышишь?
К тому же у меня появилось ощущение, что если этот фанат джиу-джитсу вообразит, будто кто-то заинтересовался его единоборством, то пиши пропало — будет наседать до последнего, возражать бесполезно.
— Да, просто думаю, подходит ли время. Наверное, подходит.
Какая разница. Просто не приду, и все. Остальное — не моя забота.
— Отлично. Одежда, не стесняющая движений. Длинные рукава, длинные штаны. И прихвати бутылку с водой.
— Хорошо.
Я знаю, отец мечтает, чтобы я чем-то занялся, чтобы не просиживал лучшие годы жизни дома. Я знаю, он обо мне беспокоится. Мы и это обходим молчанием, но я-то знаю. Вижу по тому, как он глядит на меня вечером в пятницу; по тому, как осторожно стучит в мою дверь, заходит на цыпочках и спрашивает, не нужно ли постирать чего из одежды или полить цветок; по запискам на кухонном столе. Вижу по тому, как он сует мне деньги на кино, на автобус, на еду в городе; по тому, как в выходные за завтраком ни с того ни с сего берег газету и вслух зачитывает время работы лыжного трамплина. Вижу по тому, как он моет посуду после ужина; по тому, как выходит из моей комнаты, полив цветок. Слышу по звону тишины между нами.
В квартире есть большая длинная кладовка. Казалось бы, в ней должен быть такой же порядок, как и во всех остальных комнатах. Но это предположение в корне ошибочно. Похоже, что кто-то стоял на пороге этой каморки и просто бросал внутрь вещи одну за другой, не заботясь о том, куда они упадут. Старые игрушки, матрасы, цветочные горшки, коньки, коробки и предметы неизвестного происхождения и назначения валяются одной большой кучей.
В самой глубине кладовки есть полка, которую почти не видно. На ней аккуратными рядами стоит обувь, словно показывая пример хорошего поведения сборищу шалопаев. «Обувь, за которой ухаживают, служит гораздо дольше, чем обувь, за которой не ухаживают», — эти слова отца я слышу с детства. Одна из пар, смирно стоящих на полке, — это кроссовки, которые я купил осенью. Они мне сейчас и нужны.
Я осторожно переступаю через пустые коробки и прочий хлам, включая футляр с саксофоном внутри.
Я играл три с половиной года: с четвертого до середины седьмого класса, — хотя последние полгода занимался не очень усердно. Сил не было репетировать, да и желания не хватало, так что я часто пропускал занятия. Думаю, все учителя знали, в чем дело, — и Густав тоже. Наверняка мое «положение» не раз обсуждали на педсоветах и посиделках в учительской. Густав прибегал к разным методам, пытаясь подогреть мой остывающий интерес к «дудению в трубу». Иногда останавливал меня в коридоре, клал руку на плечо, предлагал сесть и поболтать. Иногда высказывался более решительно: «Послушай, возьми себя в руки. Репетируй дома, по полчаса в день». Ни один из методов не возымел действия. После зимних каникул в седьмом классе я сообщил Густаву, что бросаю саксофон. Точно помню, что именно так и сказал: «Я бросаю саксофон». Как будто речь шла о курении или другой вредной привычке. Он ничего не ответил, только озабоченно посмотрел на меня. И с тех пор не говорил мне ни слова, до самой встречи в коридоре на днях.
Я беру кроссовки с полки одной рукой, футляр с саксофоном — другой, несу все в свою комнату. Зачем — толком не знаю.
Отец явно что-то задумал. Он будто готовится сказать нечто важное. Ест как-то медленно, тщательно перемешивает рис с фаршем, прежде чем отправить в рот вилку. Смотрит на меня, потом снова в тарелку. И так несколько раз. Отхлебывает воды.
— Тебе Буссе сегодня звонил? — произносит он осторожно, будто опасаясь моей реакции. Меня это раздражает. К тому же я чувствую, что он знает ответ заранее: наверняка стоял под дверью кабинета Буссе и подслушивал. Я смотрю в окно. Светленькой малявки не видать.
— Звонил.
Отец собирает остатки еды на тарелке в аккуратную кучку посередине, подцепляет вилкой.
— И как… пойдешь, попробуешь?
— У меня что, есть выбор? Ты меня уже записал.
Мой ответ звучит слишком резко. Отец поднимает взгляд:
— Я тебя не записывал. Я сказал, что тебе, может быть, интересно попробовать. Ты же унес объявление в свою комнату.