Повсюду в воздухе мне слышались голоса, и я без конца оборачивалась. Закрыв глаза и раскинув руки, я могла бы пробежать всеми тропами прошлого и никогда еще не испытывала ощущения такой бесконечной потери, как эта.
Недалеко от решетки находился отгороженный угол для пони, маленький песчаный загон, где с апреля по сентябрь были привязаны лошадки — серые, белые и гнедые пони с густыми ресницами, — за тридцать франков дети могли покататься на них по парку. В тот первый раз ветер дул со стороны загона, и прежде, чем увидеть их, я почувствовала запах. В какое-то ужасное мгновение мне показалось, что земля до сих пор пропитана запахом лошадиного пота и навоза из прошлого, но возможно ли, чтобы дожди и ветры не отмыли места их прежнего пребывания? Потом я заметила пони, в их гривы были вплетены цветные ленты, животные были совсем безобидными, почти игрушечными, и не имели ничего общего с теми лошадьми, на которых мы катались когда-то. Однако я все равно не смогла бы приблизиться к ним, и Мелиху быстро пришлось понять, что слезы и просьбы тут бесполезны.
Рискнув однажды дойти до конца парка, я обнаружила, что аллея и газоны резко обрываются, а на смену им приходят высокие, покрытые лишайником деревья и густые колючие заросли, не пропускающие солнечный свет. Казалось, работы по благоустройству так и не были закончены, потому что случилось что-то тревожное и загадочное, заставившее людей отступить. Эта мысль вызвала во мне неописуемый страх. Да, именно здесь был вход, здесь был хвост кометы. Вокруг не было ни души. Внезапно мне послышалось движение в ветвях, я сощурилась, пытаясь проникнуть взглядом в полумрак, но ничего не разглядела, однако шум раздался снова — то ли шепот, то ли легкий шорох шагов; неожиданно меня охватил такой ужас, что я смогла только попятиться, не сводя глаз с зарослей и ощущая дрожь в ногах. Страх был настолько сильным, что не позволял мне повернуться и бежать. Только почувствовав асфальтовую аллею под ногами и услышав крик ребенка за изгибом холма, я смогла броситься прочь.
Прошло несколько недель, прежде чем я снова осмелилась вернуться туда, но, когда пришла, ничего не изменилось. Заросли стали еще гуще, чем прежде, а мох дополз уже до кромки травы. Я долго рассматривала синеватый таинственный сумрак, царивший в тени деревьев, на этот раз лес оставался безмолвным, но я все равно не решилась зайти глубже.
И сегодня парк заканчивается этой таинственной чащей, наполненной колючими зарослями, этими джунглями, заходить в которые никто не рискует.
Там, где обрывалась аллея, был искусственный водоем с мутной водой, заросший камышом, его берег был выложен камнем. В центре возвышалась странная невысокая фигурка, позеленевшая от мха, непонятно, мужчина это или женщина или, быть может, животное, застывшее в странной человеческой позе. Интересно, осталась ли здесь та же вода, что и в прежнем пруду, сохранилось ли хоть несколько ведер той воды, прежде чем осушили его? А может быть, пруд был просто засыпан землей, и глубоко под землей мне представлялся колодезный столб, наполненный водой. Рыба, поблескивающая в узкой полоске света у самой поверхности воды, была все той же, что скользила когда-то по нашим ногам. Правда ли, что некоторые рыбы — окуни и карпы — живут так же долго, как самые старые старцы?
А их память, хранящаяся, быть может, в золотистых глазах, просвечивающих плавниках или блестящей чешуе, удерживает ли она отпечатки картинок прошлого?
Значит, ты, быть может, живешь теперь здесь. Где же ты спишь ночью? Сделал себе постель из травы, как лиса, или спишь на ветке, как птица? Лежишь под кустом на краю аллеи, как отброшенный ногой камень, драгоценный блеск которого скрыт слоем пыли? Или построил дворец, красивее дворцов принцев? Напрасно я старалась убедить себя в том, что ты уже стал мужчиной, что эти сказки, это ребячество принадлежат теперь прошлому, что все истории умерли, преданы забвению и погребены под обломками старого города; мне не удалось избавиться от их тихого шепота, звучавшего в глубине моей души, словно я сама была темным и бездонным колодцем воспоминаний. Я повторяла себе, что ты был сделан из плоти и крови и должен был дрожать по ночам, лежа на холодной земле и сжимая голые лодыжки. Однако я поневоле представляла себе странное создание, растительное или минеральное существо, которое вернется ко мне однажды, ползком или на крыльях. Нужно ли мне будет тогда бросать тебе зернышки риса и вымаливать прощение, пока ты будешь смотреть на меня круглым глазом, прежде чем вспорхнешь и улетишь?
Только один раз я была в том месте, куда тебя поместили. Это случилось как раз перед рождением Мелиха. Думаю, мне хотелось убедиться, что ты все еще был там, хотелось взять тебя за руку, дотронуться до твоих волос, сделать тебе какое-то подношение, чтобы ты не приходил потом рыскать вокруг колыбельки. Здание окружали кипарисы, что должно было оживлять его, но небо затянули серые тучи, и у меня возникло ощущение, что я проникла на кладбище. При входе мою сумку обыскали и забрали документы, заявив, что сохранят их на время моего посещения. Я направилась на второй этаж, где находилась твоя комната. Поднявшись на лестничную площадку, увидела нескольких мужчин, бродивших по коридору, на их лицах было написано столь знакомое мне выражение растерянности. Один из них заметил меня, закричал и бросился навстречу с взволнованным и бесконечно счастливым лицом. Схватив меня за руки, он начал плакать, как ребенок. Слезы подступили мне к горлу, когда я, бормоча твое имя, стала вглядываться в этот сломанный нос, выщербленные зубы, разбитые губы. Боже мой, что они с тобой сделали? Мы не успели ни дойти до твоей комнаты, ни сесть на скамейку, прикованную к полу возле окна рядом с искусственным фикусом, как к нам подошла медсестра и осторожно отвела руки, обхватившие мою шею. Она спросила, к кому я пришла. Когда я назвала твое имя, она неодобрительно нахмурилась и попыталась отогнать мужчину от меня, называя его совсем другим именем; затем указала мне на дверь комнаты в конце коридора.
Мне так и не хватило смелости пойти туда. Я высвободила руки, которыми мужчина овладел снова, несмотря на приказы медсестры, и отдала ему коробку печенья, которую принесла тебе. Я испугалась, что, если оставлю ее в приемной, ты не догадаешься, что приходила я, но так и не решилась войти. Я повернулась спиной к закрытой двери и сбежала. У меня сложилось ощущение, что я уже повидала тебя. Я и не вынесла бы этого еще раз.
Помню, как возвращалась на автобусе, затем на поезде. Без конца вглядываясь в лица спешащих прохожих, я боялась увидеть тебя, пробирающегося среди них, тебя, пахнущего кипарисами, с крошками печенья на губах. Позже поезд сделал на несколько минут остановку в открытом поле, и, нервничая, я начала всматриваться в темную кромку леса, словно ты мог неожиданно появиться оттуда. Увидев, что я бледна, одна пассажирка принесла мне стакан воды. А мне хотелось набросить вуаль, чтобы спрятать лицо. Вернувшись домой, я обнаружила, что забыла свои документы. Никогда в жизни я еще не чувствовала себя такой уязвимой. В тот момент у меня появилась полная уверенность в том, что мой образ, запечатленный объективом, мое лицо со страхом в глазах, лицо уже взрослой женщины непременно приведет тебя ко мне. Тогда я еще избегала тебя и не могла представить себе, что однажды твое отсутствие станет для меня настолько невыносимым, и что-то прекрасное вдруг станет болью, жемчужным ожерельем, превратившимся в удавку, грязью под ногтями, не позволяющей шевельнуть рукой, смертоносной пчелой, что кружит вокруг меня и неизвестно когда ужалит.
8
Я не осмелилась пойти к тебе в одиночку. На следующее утро светило солнце, и, держа Мелиха за руку, я постучала в дверь к Кармину. Он не ждал меня, но я была уверена, что застану его; хотя он прекрасно мог передвигаться один, а собака знала все улицы города, он, как ни странно, почти никогда не выходил без меня. Думаю, его ничто не интересовало, кроме набросков и картин, кроме невероятной страсти, заключавшейся в изображении окружающего мира, и для этого ему нужна была я. Не знаю, чем еще он занимался дома долгими днями, кроме копирования своих картин, пытаясь точно передать перспективы, цвета и формы; ему недостаточно было написать одну — десятки полотен повторяли одну и ту же сцену, отличаясь лишь малейшей деталью. Когда для них переставало хватать места, он просил меня выбрать и оставить каждую только в трех-четырех самых похожих вариантах. Чтобы нарисовать первую, он брал меня с собой, и мы шагами мерили квадрат или прямоугольник выбранного им пространства, он долго ощупывал стены, двери, деревья, приседал, чтобы коснуться бортика тротуара, решетки водостока и струящейся через нее воды. Моя роль заключалась в описании того, что было вне пределов его досягаемости — слишком далеко или высоко, того, что невозможно было ощупать, — крыш, неба и, конечно, их цвета. Первое время я надевала очки, но когда он это заметил — как он мог догадаться, насколько сильно я их ненавижу? — он тактично сказал, что уверен, я прекрасно вижу и без них. Первой картины ему всегда было недостаточно, он хотел быть уверен в том, что запомнил все до такой степени, что сможет воспроизвести; однажды, подумав, он сказал мне, что картины заменяют ему зрительную память.
Иногда он показывал мне три, пять или десять полотен, и я должна была сказать, правильно ли он изобразил дерево, улицу или лицо человека. Я долго рассматривала их, лежащих рядом на ковре, и рассказывала, что номер три слишком голубой — он называл их по номерам — или вода в номере четвертом слишком зеленая, на номере пять слишком широкое лицо и короткие ноги. Не говоря ни слова, он что-то печатал на машинке, прежде чем прикрепить скрепкой лист бумаги в правом верхнем углу каждой картины. Иногда он просил меня вернуться именно в то место, где мы были в прошлый раз, или найти ту женщину или того мужчину, чей портрет он написал; я подчинялась, и мне почти всегда удавалось найти то, что он искал, хотя мои старания снова не заблудиться все равно были напрасными.
Он работал только наощупь, и, конечно, контуры рисунка были вдавлены в бумагу, а по густым слоям краски его пальцы безошибочно определяли цвета. Однажды он предложил мне угадать картину не глядя, и я попыталась сделать это, долго водя по ней пальцами, но так ничего и не увидела, чувствуя только шершавую, бугристую поверхность. В конце я уже не могла найти исходную точку и беспомощно блуждала по полотну, это напомнило мне мою новую жизнь, в которой я так же заблудилась. Когда Кармин предложил мне научиться, я вежливо отказалась; я боялась обидеть его, но он промолчал, и мы больше никогда не говорили об этом. Он, наверное, подумал, что я осуждаю его бесполезное умение и не осмеливаюсь признаться в том страхе, который внушают мне незримые миры его восприятия.
Тем более я не осмеливалась сказать, что думаю по поводу его картин. В действительности, они были гораздо ближе к реальности, чем можно было ожидать, но помимо этого в них было что-то еще, и однажды, когда уже не могла молчать, я неловко сказала ему, что они похожи на его глаза — странные и прекрасные, потом, стыдясь своей бестактности, замолчала, но он только улыбнулся, и мы продолжили работать дальше, больше никогда не возвращаясь к этому разговору.
Одна из моих задач заключалась сначала в нарезке маленьких ярлычков, на которых он печатал названия цветов, которые я называла, а затем в наклеивании их на соответствующие тюбики. С тех пор я запомнила те слова, которые могли рассказать ему об окружающем мире, и знала, что помимо покупок и домашнего хозяйства я гораздо больше была нужна ему, чтобы рассказывать о том, чего он не видел.
— Мы идем в парк, — сказала я. — Не хотите пойти с нами? Вчера вы говорили, что хотите поработать.
Он улыбнулся и ответил, что охотно пойдет с нами, только подготовит свой мольберт. Пока Кармин одевался в другой комнате, я собрала тюбики с красками, чтобы разложить их по цветам, Мелих помогал мне, стоя на коленях на полу, затем мы сложили коробку с красками в большую тряпочную сумку вместе с кисточками, пачкой бумаги и странной длинной ручкой с вогнутым, заостренным концом, с помощью которой он и вырезал контуры на картине. Жозеф вертелся вокруг нас, виляя хвостом, он знал, что мы идем гулять, на него не наденут поводок и он сможет играть с Мелихом, потому что Кармин будет не один. Я набросила лямку сумки на плечо, и, когда Кармин, вкусно пахнущий одеколоном, вернулся, мы двинулись в путь. Мое сердце неистово колотилось, и я с трудом заставляла себя не ускорять шаг. Я приукрасила себя сегодня утром — подровняла челку, попросив Мелиха подержать мне зеркало, и надела маленькие золотые сережки, которые мне подарил Адем и которые почти никогда не носила. Моя юбка и блузка были слишком яркими и не слишком хорошо сочетались, я заметила это, увидев свое отражение в витрине булочной; я собиралась на встречу к тебе с волнением новобрачной. Мелих и Жозеф бежали впереди, но иногда, запыхавшись, останавливались, чтобы подождать нас. И тогда Мелих поднимал собачьи уши, чтобы они торчали вверх, и кричал: «Смотрите, полицейская собака, смотрите, Кармин», — и Кармин улыбался; я много раз ругала за это сына, но он все время забывал.
Когда мы подошли к ограде, залитый солнцем парк светился и не имел ничего общего с той широкой рекой, которая представлялась мне накануне вечером, рекой, несущей в глубинах темных вод ил и крупную невидимую рыбу. И теперь я уцепилась за руку Кармина, он, конечно, заметил это, но не произнес ни слова. В загоне стояли два оседланных, привязанных пони. Казалось, они спят, смежив веки и опустив головы, но что могло сниться пони? Мы прошлись немного по лужайке, трава была свежей и довольно высокой, из-за недавних дождей и жары она быстро выросла. Я огляделась вокруг, но не увидела никого, кроме женщин, гулявших с маленькими детьми, девочки, лежащей в одиночестве на траве, старушки с птицами, сидящей на скамейке, — скрюченной старушки, похожей на странный бурый утес; в небе пролетел неизвестно откуда взявшийся воздушный шарик. Было очень жарко, и, наверное, мое волнение передалось Кармину, потому что он вдруг остановился, глубоко дыша, а когда я повернулась к нему, то заметила, что он весь в поту.