— Нет, Маркиса. Беги, гуляй, только сапоги надень.
Солнце то пряталось за облаком, то выглядывало и светило вовсю. Иона шел за мной следом: он кружил, выскакивал на солнце, пропадал в глубокой тени. Бежала я — бежал и он; стоило остановиться и замереть — он останавливался, глядел на меня и быстро уходил в другую сторону, точно совсем со мной незнаком, а потом садился и ждал, когда я побегу снова. Направлялись мы к длинной поляне, она похожа на океан, хотя океана я никогда не видела; трава клонится от ветра, стремительно летят тени облаков, вдалеке раскачиваются деревья. Иона совсем скрылся в траве — такой высокой, что я касалась травинок руками, не нагибаясь; Иона кружил где-то внизу — стоило ветру утихнуть и траве выпрямиться, как становился виден его причудливый маршрут: смятые стебли пригибались и тут же распрямлялись вновь. Я пересекла поляну наискосок и как раз посередине наткнулась на камень: тут похоронена кукла; куклу я всегда находила — в отличие от других, навеки потерянных сокровищ. Камень никто не трогал, значит, и кукла цела. Под моими ногами — несметные сокровища, травинки ластятся к рукам, вокруг простор, вздымается зеленый океан, и сосны клонятся вдали; за спиной — дом, а там, дальше за деревьями, слева, едва виднеется проволочная ограда — ее поставил папа, чтобы нас никто не тревожил. Я прошла поляну, прошла под четырьмя яблонями — мы называли их фруктовым садом — и направилась по тропинке к протоке. Шкатулка с серебряными монетами, закопанная у протоки, тоже цела и невредима. Возле протоки, в укромном месте, — мое убежище; у меня их несколько, но тут я потрудилась на славу и приходила сюда очень часто. Я выкорчевала несколько невысоких кустиков и разровняла землю; кустарник вокруг сплетается с ветвями деревьев; огромная ветка, что закрывает вход, почти касается земли. Меня никто никогда не ищет, и в потайном убежище нет нужды, но мне нравится лежать тут с Ионой и знать, что никому меня не найти. Я устроила ложе из веток и листьев, Констанция дала одеяло. Кусты и деревья густо нависают сверху, и внутри всегда сухо. Воскресным утром я лежала здесь, а Иона мурлыкал мне на ухо свои сказки. Все кошачьи сказки начинаются одинаково: «Давным-давно жила-была на свете кошка…» Мы с Ионой лежали голова к голове. Ничто не изменится, просто пришла весна, и напрасно я так перепугалась. С каждым днем будет все теплее, дядя Джулиан будет греться на солнышке, а Констанция — смеяться и копаться на грядках; и так будет всегда. Иона все мурлыкал: «И стали жить-поживать…» Листья шелестели над головой… Так будет всегда.
У протоки я нашла змеиное гнездо и убила всех змеенышей — Констанция разрешает мне не любить змей. По дороге домой я наткнулась на знак судьбы — дурной, один из самых худших. Книжка, прибитая к сосне, упала на землю, папина записная книжка, — он записывал, кто сколько денег ему должен и кто с ним по гроб жизни не рассчитается. Видно, гвоздь проржавел, книжка упала и не годится теперь для охраны и защиты. Прежде чем прибить книжку, я тщательно завернула ее в плотную бумагу, но гвоздь проржавел, и она упала на землю. Теперь ее лучше уничтожить, иначе она будет мстить; а к дереву надо прибить что-то другое — мамин шарф или перчатку. На самом деле было слишком поздно, только я об этом еще не знала, — а он уже направлялся к дому. Когда я нашла книжку, он, скорее всего, уже оставил чемодан на почте и спрашивал, где нас искать. А мы-то с Ионой знали только, что сильно проголодались, и бежали домой; на кухню мы влетели вместе с ветром.
— Неужели ты ушла без сапог? — Констанция было нахмурилась, но тут же рассмеялась. — Глупышка—Маркиска.
— У Ионы сапог нет. Сегодня чудесный день.
— Может, сходим завтра за опятами?
— Мы с Ионой голодны сейчас.
Это был наш последний лениво-чудесный день, хотя мы — как непременно отметил бы дядя Джулиан — об этом и не подозревали. Мы с Констанцией перекусили, похихикали, знать не зная, что, пока мы счастливо смеемся, он дергает запертую калитку, вглядывается в сумрак тропинки и бродит по окрестным лесам — ненадолго же спасла нас папина ограда. Пошел дождь, мы открыли заднюю дверь и глядели: косо летели капли за порогом, умывали огород; Констанция радовалась дождю, как всякий садовник.
— Тут скоро все зазеленеет, — сказала она.
— Мы всегда будем вместе, правда, Констанция?
— А тебе не хочется отсюда уехать?
— Куда? Где найдешь место лучше? И кому мы там нужны? Мир полон злых людей.
— Так ли? — она сказала это очень серьезно, а потом повернулась ко мне с улыбкой. — Не волнуйся, Маркиса. Ничего плохого не случится.
Наверно, как раз в этот миг он обнаружил ворота и быстро пошел по аллее, спасаясь от дождя; через две минуты я увидела его собственными глазами. Знай я все наперед, провела бы эти минуты с толком: предупредила бы Констанцию, или придумала новое, самое разволшебное и надежное слово, или задвинула бы столом кухонную дверь; а я-то вертела в руках ложечку, поглядывала на Иону, а когда Констанция зябко поежилась, сказала: «Принесу тебе свитер». Так я оказалась в прихожей, а он как раз поднимался по парадной лестнице. Я заметила его из окна и похолодела — даже вздохнуть не могла. Дверь, я знала, заперта, это была первая мысль.
— Констанция, — прошептала я тихонько, не двигаясь с места. — Там чужой. Закрой кухонную дверь, живо.
Я думала, она слышит, потому что с кухни донесся шорох, но оказалось, она просто ушла — позвал дядя Джулиан — и оставила сердце нашего дома беззащитным. Я подбежала к парадным дверям, прижалась к ним: за дверями слышались шаги. И он постучал: сперва тихонько, потом все настойчивей. Я прижималась к двери, и каждый стук ударял прямо в меня — человек этот совсем-совсем рядом. Я уже знала: этот из худших, его лицо мелькнуло в окне, когда я шла через столовую; он из худших, из тех, что рыщут и рыщут вокруг дома, пытаются проникнуть внутрь, заглядывают в окна, шарят по закоулкам и готовы растащить весь дом на сувениры.
— Констанция?! Констанция?!
Уж имя-то ее им известно. Они знают ее, знают дядю Джулиана, знают, какая у нее была прическа и какого цвета те три платья, которые она надевала в суд; они знают, сколько ей лет, как она говорит, как двигается: в суде они все время заглядывали ей в лицо — не видно ли слез.