— Если бы, — вздохнула она, — вы были менее обозлены, менее жестоки, эти последние дни могли бы быть такими счастливыми…
Разве я был обозлен? Разве я был жесток? Я так не думал. Мне казалось, что все дело в ней. И не существовало средства сломить ее суровость. Я потянулся к ее руке, она дала мне ее. Но и целуя руку Рейчел, я все равно думал о Райнальди.
Ночью мне снилось, что я поднялся к гранитной плите и вновь прочел погребенное под нею письмо. Сон был таким живым, что не стерся из памяти после моего пробуждения и преследовал меня все утро. Я встал с постели и, поскольку чувствовал себя достаточно хорошо, в полдень, как обычно, спустился вниз. Несмотря на все усилия, я не мог отделаться от желания перечесть спрятанное под гранитом письмо. Я не мог вспомнить, что говорилось в нем о Райнальди. Мне было необходимо знать, что написал о нем Эмброз. Днем Рейчел всегда поднималась к себе отдохнуть, и, как только она ушла, я незаметно вышел из дома, углубился в лес, прошел по аллее и, испытывая жгучее отвращение к тому, что собирался сделать, поднялся по тропинке над домом лесничего. Я подошел к гранитной глыбе. Опустился на колени и, раскопав руками землю, нащупал сырую кожу своей записной книжки. На зиму в ней поселился слизняк. На передней стороне обложки виднелся липкий след — черный, клейкий; слизняк прилип к коже. Я смахнул его пальцем, открыл записную книжку и вынул измятое письмо. Бумага промокла и размякла, слова почти выцвели, но их еще можно было разобрать. Я прочел письмо от начала до конца. Первую часть — более поспешно, хотя мне и показалось странным, что болезнь, вызванная совсем другой причиной, симптомами так напоминала мою. Но — к Райнальди…
«Шел месяц за месяцем (писал Эмброз), и я все чаще замечал, что за советом она предпочитает обращаться не ко мне, а к человеку, о котором я уже писал в своих письмах, к синьору Райнальди, другу и, как я полагаю, поверенному Сангаллетти. По-моему, этот человек оказывает на нее пагубное влияние. Я подозреваю, что он влюблен в нее еще с той поры, когда Сангаллетти был жив, и, хоть я до самого последнего, недавнего времени ни на миг не допускал, что он ей интересен, сейчас я не так в этом уверен. При упоминании его имени на ее глаза набегает тень, в голосе появляется особая интонация, что пробуждает во мне самые ужасные подозрения.
Я часто замечал, что воспитание, данное ей ее незадачливыми родителями, образ жизни, который она вела до и во время своего первого замужества и который мы оба обходили молчанием, привили ей манеру поведения, весьма отличную от той, что принята у нас дома. Узы брака не обязательно святы. Кажется, у меня даже есть доказательство того, что он дает ей деньги. Деньги, да простит мне Господь такие слова, в настоящее время — единственный путь к ее сердцу».
Вот она, фраза, которую я забыл и которая постоянно преследовала меня. На сгибе слова были неразборчивы, но наконец я снова увидел слово «Райнальди».
«Я спускаюсь на террасу, — писал Эмброз, — и застаю там Райнальди. При виде меня они замолкают, и мне остается лишь догадываться, о чем они беседовали. Однажды, когда она ушла в дом и я остался наедине с Райнальди, он неожиданно резко спросил меня про завещание. Как-то раз он случайно видел его перед нашей свадьбой. Он сказал мне, что при теперешнем положении вещей если я умру, то оставлю жену без наследства. Я знал об этом и даже сам составил завещание, исправляя ошибку; я поставил бы под ним свою подпись и засвидетельствовал бы ее, если бы мог быть уверен в том, что ее расточительность — явление временное и не пустило глубоких корней.
Между прочим, по новому завещанию она получила бы дом и имение в пожизненное пользование с условием, что управление ими полностью поручается тебе, а после ее смерти они переходят в твое владение. Оно еще не подписано по причине, о которой я уже сказал тебе.
Заметь, именно Райнальди спросил меня про завещание. Райнальди обратил мое внимание на упущение в том варианте, который сейчас имеет законную силу. Она не заговаривает со мной на эту тему. Может быть, они обсуждали ее вдвоем? О чем они разговаривают, когда меня нет поблизости?
Вопрос о завещании встал в марте. Признаться, я был тогда нездоров, почти ослеп от головной боли, и, быть может, Райнальди, со свойственной ему холодной расчетливостью, заговорил о нем, полагая, что я могу умереть. Возможно, так оно и есть. Возможно, они не обсуждали его между собой. Я не могу это проверить. Я часто ловлю на себе ее взгляд, настороженный, странный. А когда я обнимаю ее, у меня возникает чувство, будто она чего-то боится. Но чего… кого?..
Два дня назад, что, собственно, и побудило меня непременно написать тебе об этом, со мной случился приступ той же лихорадки, что свалила меня в марте. Совершенно неожиданный приступ. Начинаются резкие боли, тошнота, которые вскоре сменяются таким возбуждением, что я впадаю в неистовство и едва держусь на ногах от слабости и головокружения. Это, в свою очередь, проходит, на меня нападает неодолимая сонливость, и я падаю на пол или на кровать, не в силах пошевелить ни рукой, ни ногой. Не припомню, чтобы такое бывало с моим отцом. Головные боли — да, некоторая неуравновешенность — да, но не остальные симптомы.
Филипп, мальчик мой, единственное существо в мире, которому я могу довериться, скажи мне, что это значит, и, если можешь, приезжай ко мне. Ничего не говори Нику Кендаллу. Ни слова не говори ни одной живой душе. Но главное — ничего не пиши в ответ, просто приезжай. Одна мысль преследует меня и не дает мне покоя. Неужели они пытаются отравить меня?
Эмброз».
На этот раз я не положил письмо обратно в записную книжку. Я порвал его на мелкие клочки и каблуком вдавил их в землю. Одним рывком я разодрал влажную от пребывания в земле записную книжку и бросил обе половинки через плечо; они упали в заросли папоротника. Затем я отправился домой. Когда я вошел в холл, то, словно постскриптум к прочитанному мною письму, появился Сиком с почтовой сумкой, которую грум только что привез из города. Сиком дождался, пока я раскрыл ее. В сумке было несколько писем, адресованных мне, и одно для Рейчел; на нем стоял плимутский штемпель. С одного взгляда на тонкий паучий почерк я понял: письмо от Райнальди. Если бы Сиком не стоял рядом, я, наверное, забрал бы его себе. Теперь же мне не оставалось ничего другого, как отдать письмо старику, чтобы тот отнес его Рейчел.
Не лишенным иронии мне показалось и то, что, когда немного позднее я поднялся к ней, ничего не говоря о своей прогулке, о том, где я был, ее обращение со мной заметно изменилось. На смену недавней резкости пришла почти забытая нежность. Она протянула ко мне руки, улыбнулась и спросила, как я себя чувствую, отдохнул ли. И ни слова про письмо. Неужели это оно, спрашивал я себя во время обеда, привело ее в такое радостное возбуждение? Сидя за столом, я пытался представить себе в общих чертах содержание письма: о чем он писал, как обращался к ней… короче говоря, было ли это любовное письмо? Разумеется, оно написано по-итальянски. Однако некоторые слова я бы, наверное, понял. Она научила меня нескольким фразам. Во всяком случае, по первым словам я догадался бы об их отношениях.
— Вы очень молчаливы, Филипп, — сказала она. — Вы здоровы?
— Да, — ответил я, — вполне здоров.
И покраснел, словно она прочла мои мысли и догадалась, что я собираюсь сделать.
После обеда мы поднялись в будуар. Она, как обычно, приготовила tisana и разлила ее по чашкам. На бюро, наполовину прикрытое ее носовым платком, лежало письмо Райнальди. Я, как зачарованный, почти не отрывал от него глаз. Соблюдал ли итальянец формальности в письме к женщине, которую любит? Или отплыл из Плимута, сожалея о предстоящих нескольких неделях разлуки, но, хорошо пообедав, выпив коньяку и выкурив сигару, он отбросил учтивость и благоразумие и, улыбаясь от удовольствия, позволил себе излить свою любовь на бумаге?
— Филипп, — сказала она, — вы не отрываете глаз от угла комнаты, словно увидели привидение. Что случилось?