– Но я же не все еще рассказала! Потом она пишет ему письмо…
– Мэгги, я з… знаю эту историю. Кто, д-думаешь, их сочиняет?
Ее глаза распахнулись широко – неестественно широко, словно веки могли вот-вот отлететь, как скорлупа с яйца. Фэрнсуорт раньше и не замечал, какие странные у нее белки – желтоватые, в сеточке полопавшихся сосудов. Может, подцепила что-то? Разумеется, они не пренебрегали гигиеной, но с женщинами такого сорта никогда нельзя быть уверенным до конца.
– Ух ты, Фэрни! Какой же ты молодец! Расскажешь, что было дальше? Хотя нет, не надо – так уже неинтересно. Дождусь пятницы, хоть и жуть как не терпится. Но ты был хорошим мальчиком, – ворковала она, расстегивая «молнию» у него на брюках, – и сейчас тебе будет награда. Ой, а ты и вправду хорошо отдохнул. Ну здравствуй, здравствуй. М-м-м…
Пристроив очки на спинке дивана, Фэрнсуорт закрыл глаза.
Ему было пятьдесят семь, и славный доктор Паркинсон водил с ним дружбу не один десяток лет, но некоторые потребности сохранялись, а чувства и желания не хотели притупляться. Его душа состарилась, плоть иссохла, и все же женское тело до сих пор оставалось для него желанной и достаточной целью. Только эта цель и вела его сквозь тоскливые будни, делая пытку бытия сколько-нибудь сносной.
Соня… Ну и где же теперь твоя нахальная улыбка? Как не бывало. И правильно, для твоего рта найдется лучшее применение… так… так. Будешь знать, как совать свой еврейский нос в мужские дела… да… До чего же хорошо… даже
Он сгреб ладонью ее волосы, стиснул в кулак, потянул – и едва не угодил себе по носу, потому что весь пучок остался у него в руке. Ошалело вытаращившись на него, Фэрнсуорт перевел взгляд ниже.
На макушке Мэгги открылась широкая плешь, затянутая чем-то антрацитово-серым, как будто даже чешуйчатым. Остатки волос на затылке и за висками уже опадали ему на брюки оранжевой соломой.
– М-м-м.
Без очков он видел скверно, но вместо лба и носа Мэгги у его паха вырисовывалось что-то вытянутое, грубое, все того же землистого цвета, похожее на хобот или свиное рыло.
– М-м-м.
С потрескавшегося лица на него взирали два больших лимонно-желтых глаза.
Он шарахнулся к краю дивана (что-то громко хлюпнуло, отпуская его), вскочил, повалился обратно, бросился на пол, опрокинул журнальный столик (НЬЮ-ЙОРК МИРРОР, мелькнуло с бумажным шелестом), снова вскочил и, путаясь в брюках, понесся к выходу.
– Фрм-м-м, хд-с-с т-т-т? – послышалось сзади, но он уже был на лестнице, летел навстречу земле, не замечая ступеней, забыв про собственные ноги. Перекошенные двери, пятна плесени, бледный отросток, выглядывающий из стены. Стук, стук, стук в ушах, стук по ступеням. Стон дверных петель. Фрм-м-м, хда-а-а? Изломы, зигзаги, овалы…
Сознание вернулось к нему у входа в подземку. Брюки так и болтались на щиколотках. Фэрнсуорт не смог бы сказать, сколько раз падал на пути сюда, но не два и не три. Очки остались на диване. Пиджак с бумажником тоже. И где-то по дороге его орудие успело разрядиться. По дороге. И ни минутой раньше.
Он поднял брюки, застегнул ремень и неуверенно побрел к ближайшему спуску, нашаривая в карманах мелочь.
Уже на платформе, когда сердце сменило галоп на нервную рысь, Фэрнсуорт вспомнил, что не оставил платы за посещение. Стыдно не было.
…В последний миг ее охватил неодолимый страх: хотелось вырваться, бежать прочь из комнаты, навсегда покинуть этот счастливый уголок земли и спрятаться далеко-далеко – там, где не надо делать выбор между восторгом и ужасом, где все спокойно и понятно, где ОН никогда ее не найдет, даже если она проклянет себя когда-нибудь за это решение. Но вот пришел следующий миг, с ним пришла боль – и тотчас же сменилась мучительно-сладкой негой, уже не отпускавшей ее…
Позже она лежала в его объятиях, опустошенная и наполненная одновременно, и пропускала огромный новый мир через себя, пробовала его на вкус, нежась в уютном безвременье.