— Ты еще маленькая, чтобы думать о таком!
Мать смотрит на нее с тревогой и неприязнью, будто Катерина не ее дочь, а больное блохастое животное, требующее слишком много заботы и принесшее слишком много грязи в дом, чтобы его можно было полюбить без оглядки. На мамином лице смирение и жалость, беспокойство и досада, а под всем этим теплым, родным — ужас и отвращение. Как черная жижа под травянистым ковром чарусы — болото, поверху заплывшее изумрудной зеленью.
Мама осторожна. И несчастна. Она хочет все исправить. Она хочет убить Катино несвоевременное желание несколькими неделями воздержания. Хорошо бы еще заронить в душу дочери что-нибудь приличествующее девочке из хорошей семьи. Мать у Кати добрая, заботливая женщина, но когда по ее не получается, она верещит, словно хищная птица, ходящая кругами в небе, голодная, терпеливая. Мать высматривает добычу — истинные пристрастия дочери, куски души, за которые девчонку можно поймать, закогтить и вытянуть на свет божий из жухлой травы, из пожелтелых страниц, из дурацких киношек, где она прячется, молясь об одном: стать бы невидимкой, сейчас и навечно, господи, господи.
— Почему ты не встречаешься с нормальными мальчиками? В твоем возрасте надо встречаться с мальчиками, а не книжки целый день читать!
Материнские нежность и деспотизм всё решат за нее. По маминому мнению, сейчас дочери нужней всего прыщавый кадыкастый дурак, чтоб сказать ему: положи меня, как печать, на сердце твое, как перстень, на руку твою — и поверить: вот этот, одобренный мамой сопляк достоин любви и мольбы.
Катя вспоминает претендентов — достойных, на мамин взгляд, претендентов — на ее, Катино, исполнение Песни песней, и Катю тошнит. Она прикрывает глаза, стараясь не выдать себя вскипающими в глазах слезами. Будь Катерина смелой, злой и по-настоящему одинокой, она бы выдала как есть: прости, мама, прости, папа, я облажалась. Я больше не могу оставаться чистой, все вокруг видится мне не таким безупречным, как в далеком детстве, год назад или два. Я уже не верю вам и не верю в вас, мама и папа, и хочу избавиться от ваших ласковых, тяжелых рук на своих плечах, заменить их чужими. Пусть даже выдуманными. Выдуманные любовники — самые пылкие, самые верные, самые лучшие. Рядом с ними бледнеют реальные мужчины, парни и — черт бы их побрал! — эти ваши маль-чи-ки.
Неопытной Саграде не хочется причинять боль родителям. Она трусиха и лгунья, у нее нет сил протестовать в открытую, она еще надеется незаметно любить, незаметно желать, незаметно получать… Довольствоваться. Можно же радоваться жизни, не причиняя боль близким? Ведь можно же?
Катерина опускает глаза, разглядывая содержимое собственной тарелки. Аккуратно режет отбивную на кусочки, все меньше и меньше, совершая мелкие тихие движения. Главное — не привлекать к себе внимания. Стать прозрачной и неподвижной, точно крохотный рачок в опасных водах, слиться с окружающей средой, не выдавая себя ни цветом, ни движением.
Тринадцатилетняя девочка обещает себе не связываться с тем, кто лишит ее воли и здравомыслия. Она всегда будет помнить: нельзя хотеть кого-то сильнее, чем нуждаться в нем. Постыдно иметь желания, которые были бы сильнее страха. Страх должен побеждать, всегда побеждать. Победа страха полезна для юных умов. И для неюных. И не для умов. Полезно бояться одиночества, бояться отверженности, бояться осуждения. Полезно не проверять границ дозволенного, не дерзить, не огрызаться, когда старшие, свято блюдущие свое личное пространство, безжалостно кромсают твое, оставляя ровно столько, чтоб тебе стоять на одной ноге, пока не упадешь лицом вниз в грязь болотную.
Хочется распахнуться, вытянуться в струну, обрести широкие аистиные крылья и взмыть вверх, избавляясь от боли в сведенной, натруженной ноге. Хочется смотреть на мир с такой высоты, чтобы тот казался красивым и ярким, точно вышивка на дорогом покрывале, точно ворох канители под новогодней елкой. Чтобы не замечать мучительных, стыдных мелочей — и так, понемногу, ощутить себя богиней.
Вместо этого Саграда ощущает себя устрицей — и сворачивается внутрь, схлопывается, сжимается. Ее усилия так же бесполезны, как усилия устрицы: однажды ее раковину раскроют, прочтут дневник, высмеют нелепые в своей пылкости стишки, после чего предательская книжица улетит в хохочущую толпу. Чтобы каждая клетка многоглавой твари под названием «толпа» продемонстрировала свое умение презирать и насмехаться. А тот единственный, настоящий, кто почти вытеснил выдуманных, будет смотреть на Катю с истинно мужским страхом перед женским темпераментом, еще только разгорающимся в девчоночьей груди. Все они, настоящие, замирают перед женским эстрогеновым инферно, ищущим, кого бы собой осиять-опалить. И не в сладком ужасе предвкушения, а в самом обычном страхе, кое-как скрытом под наносной заботой: поверху цветы и ласки, понизу — гнилая вода и топкое дно.
В тот самый миг, как будущая Саграда поймет это, створки раковины сомкнутся крепко-крепко, кромка к кромке, ножом не открыть. Так и проживет Катерина следующую четверть века, стараясь пореже нарушать зыбкую красоту чарусы в душах родни. Не ходи по трясине страхов, не искушай судьбу.
И вот опять ты глядишь в лицо чужой боязни за личное пространство, за душевный комфорт, за веру в воздаяние по грехам. Кого твои псы загнали в болото на сей раз, Катя-Геката? Рыцаря и паладина, защитника и освободителя. Что ж, нечего было претендовать на роль избранного при Священной Шлюхе. У Саград не бывает избранных — лишь вассалы да слуги, той или иной степени нужности.
— Зачем ты ходишь за мной, Андрюша? — вздыхает Катерина.
Таким голосом только тяжело больного или умирающего геройской смертью спрашивать: ваша последняя воля, сэр?
— Я должен тебя спасти! — упрямо бычится Дрюня.
— От чего? — устало спрашивает Пута дель Дьябло. — От судьбы? От последнего шанса проявить себя? И куда ты меня спасешь, мой герой? К плите на кухню? В личный ад наподобие твоего собственного?
Катерине становится лень спасать Анджея, пока тот воображает, что спасает ее. От мысли, что пора предоставить бестолкового рыцаря его незавидной участи, Саграда чувствует облегчение. Изрядно, впрочем, отравленное стыдом. Катя привыкла отвечать за всё и за всех, вращающихся по ее орбите. Как же тяжело контролировать всё и всех, когда никто тебя не слушает, не слышит и не слушается! Но Катерина справлялась. Ей казалось, что такова ее судьба. Пока не выяснилось, что никакая это не судьба, а всего-навсего кандальная цепь — вроде той, что Велиар надел на ногу Кэт в каюте каперского судна.
Цепь становится судьбой, только если отомкнуть ее слишком поздно.
— Катя… — какой проникновенный голос, какой обеспокоенный взгляд, какая душеполезная беседа. — Ты всегда была прекрасной дочерью, женой и матерью. Что с тобой случилось?