– А не сбежишь в Москву? – прищурясь и помолчав, спросил он.
– Привыкла я к тебе, – тихо сказала Томочка, опустив глаза.
– Привыкла? – переспросил он. – Привыкла ты, а я за тебя жизнь готов отдать! – Он вздохнул и вышел из избы.
Из города он всегда привозил ей подарки, что смог достать, – то кулек карамелек, то рассыпной чай, то шматок сала, то теплый платок, то кусок земляничного мыла. А однажды привез флакончик духов «Белая сирень», и глаза его светились, когда он видел, как она радуется.
Говорил, что после войны поднимет колхоз, поставит новую большую избу – что ей в старой и темной хозяйничать!
– А то и сына мне родишь, а, Тома?
– Поживем – увидим, – уклончиво отвечала Томочка, свежая, с тонкими нежными пальчиками, изящными ножками в новых чулочках. Тонкая талия, темные кудри, нежный запах сирени.
Пожили. Увидели. Вернее, увидел он, Председатель – пустую кровать и отсутствие вещей в доме бабушки Юлдуз. И естественно, отсутствие самой жилички. В сорок четвертом, когда уже можно было уезжать в Москву, Томочка тихонько собрала вещи, договорилась с подводой и, когда Председатель уехал на два дня по делам, тихохонько отбыла, ни с кем не попрощавшись, не оставив записки. Сказала только тихое «прощайте» своей доброй хозяйке. Бабушка Юлдуз стояла на крыльце, качала головой и вытирала слезы со старых сморщенных щек.
Председатель запил по-страшному, по-черному. Пил, пока хватало самогонки. Получил строгача по партийной линии. Хотели его снять, да не могли, заменить было некем. Спустя месяц пришел в контору – черный с лица, но бабы его пожалели и простили – необъятны сердца русских женщин. Попивал он теперь постоянно и через полгода умер прямо в машине, сидя рядом с водителем: откинул голову, захрипел – и был таков. Врач в больнице сказал: разрыв сердца.
А Томочка уже вовсю обживалась в Москве. Прибралась в комнате, помыла окна, повесила портрет, постирала занавески, вытащила из-под кровати банки с мукой – фу, гадость, конечно же, завелись черви. Снесла банки на помойку. Вернулась на старую работу в домоуправление, в паспортный стол – занималась пропиской. Люди возвращались из эвакуации, с фронта, приходили к ней. Она на своем месте была царь и бог: захочет – отложит дело подальше, захочет – ускорит. Те, что посообразительнее, приносили подарки, Томочка цвела. Годы ее ничуть не испортили – та же нежная кожа, яркие глаза, изящная фигура. Опять встала на каблуки, достала любимые платья, сшила пару новых, ярко накрасила губы – свежая, надушенная, хорошенькая. Бархатная шляпка на пышных волосах, легкий шарфик на шее, брошка на кофточке.
Вскоре появился Дантист. Весьма банально – в сорок шестом, после Победы, в тридцать шесть лет, у нее заболел первый зуб – здоровье, надо сказать, у нее всегда было отменное. Три дня мучилась, прикладывала к десне толченый чеснок, ватку с водкой – ничего не помогало. Соседи посоветовали ей своего опытнейшего врача.
– Опытней-ший, – со значением сказала соседка, закатив глаза к потолку. – Попасть к нему невероятно сложно, но я все устрою, – таинственным шепотком добавила она.
На следующий день Томочка, дрожа от страха, опустилась на коричневое дерматиновое кресло в кабинете Дантиста. Было ему лет сорок – сорок пять – седоватый, длинноносый, с проницательными и цепкими светлыми глазами, высокий, худощавый.
– Боитесь? – притворно удивился он.
Томочка сглотнула слюну и кивнула. Звякнули инструменты, и она, жмурясь от страха, открыла рот. Зуб был запущен, и одним визитом не обошлось.
– Пульпит! – объявил Дантист и положил мышьяк.
Через два дня она пришла вновь, и он закончил работу. Она спросила его, сколько должна. Он усмехнулся и сказал, что денег с нее не возьмет, а вот прогулку в саду «Эрмитаж» она ему теперь должна.
Через месяц почти ежедневных свиданий Дантист сделал ей предложение. Конечно же, Томочка согласилась. Нестарый, интересный, прекрасно одевается, элегантный. Ухаживает красиво – цветы, рестораны. Не жадный определенно. Правда, жилплощади в Москве нет – свои полдома в Болшеве, но это не беда. Свадьбу сыграли у него дома. Стол накрывала его старшая сестра, старая дева, обожавшая брата без меры. Фаршированная щука, куриный бульон, рубленая селедка, печенка с луком, штрудель с изюмом. Сестра, полная, некрасивая женщина лет пятидесяти трех, подавала на стол и украдкой вздыхала. Чуяло, чуяло ее умное сердце, что не та жена досталась любимому брату. Но дело сделано. Пришлось смириться. Стали жить в Болшеве. Дом был разделен на две половины, у каждого свой вход, своя кухня, своя душевая. Постарался покойный отец Дантиста – разумный человек. Томочке было грустно – гулять и созерцать она не любила, природу не чувствовала. Дантист уезжал на работу в Москву – она спала до полудня, потом пила кофе, читала журнал «Работница» и грустила. Обедов не варила, белье не гладила, иногда тряпочкой пыль смахнет – и ладно. К вечеру заходила золовка. Молча проходила на кухню – проводила ревизию. Поднимала крышки от пустых кастрюль, громко и тяжело вздыхала и шла на свою половину. Возвращалась с кастрюлями и судочками. Преувеличенно громко гремела на кухне, заходила в комнату, смотрела на Томочку, наводившую перед зеркалом марафет, – на челочке одинокая папильотка, брови подщипаны, носик напудрен, губы накрашены. Никаких халатов – юбочка, блузочка. Брошка у воротника. Томочка оборачивалась к ней и вопросительно вскидывала тонкие брови. Чего, мол, надо? Золовка опять тяжело вздыхала, топталась у двери и уходила к себе.
«А может, это справедливо? – горестно вздыхала она на своей половине. – Такой вот пустышке достался достойный человек, а я? Кому нужны мои котлеты и пироги, кому нужна я – старая, неухоженная, рассыпающаяся колода? Была в жизни пара-тройка мужиков, но как-то все не складывалось. Приходили, пили, ели, иногда оставались до утра. Так прошла жизнь. Черт с ней, с моей жизнью, но брата жалко до слез».
Иногда не выдерживала и выговаривала брату, тот смеялся, отмахивался: