Люди внизу не знали его в лицо, и дважды на него никто бы не взглянул. Но его внимательный взгляд вылавливал и взвешивал каждого, выбирая самых пригодных, селекционируя тех молодых и здоровых, которым суждено было пасть под его сакральным ножом.
Иногда Махогани страстно желал объявить миру свое имя, но на нем лежал обет молчания, и эту клятву нельзя было нарушать. Он не смел ожидать славы. Жизнь Махогани была тайной, а признания жаждала его неутоленная гордость.
«В конце концов, — утешал он себя, — разве жертвенный телец, вставая на колени, приветствует своего жреца?»
Во всяком случае, на судьбу он не жаловался. Сознавать себя частью великого обычая — вот в чем состояло искупление и вознаграждение неудовлетворенного тщеславия.
Правда, недавно случилось кое-что неприятное. О нет, его вины тут не было. Никто не смог бы упрекнуть его. Но времена были не из лучших. Жизнь стала не такой легкой, как десять лет назад. Он постарел, работа начала изматывать его, а на плечи ложилось все больше забот и обязанностей. Он был избранным, и привилегия эта была нелегка.
Он все чаще подумывал, о том, как передать свои знания кому-нибудь более молодому. Конечно, нужно было посоветоваться с Отцами, но рано или поздно преемника предстояло найти, и он чувствовал, что для него не могло быть большего преступления, нежели пренебрежение столь драгоценным опытом.
В его работе слишком многое значили навыки. Как лучше всего подкрасться, нанести удар, раздеть и обескровить. Как выбрать наилучшее мясо. Как проще всего избавиться от останков. Так много подробностей, так много приемов и уловок.
Махогани прошел в ванную комнату и включил душ, перед тем как встать под теплый, упругий дождь, он оглядел свое тело. Небольшое брюшко, поседевшие волосы на груди, шрамы и угри, испещрившие бледную кожу. Он старел. И все же этой ночью, как и в любую другую ночь, у него было много работы…
Купив пару сэндвичей, Кауфман вбежал обратно в вестибюль, опустил воротник пиджака и смахнул с волос капли дождя. Часы над лифтом показывали семь шестнадцать. Работать предстояло до десяти, но не дольше.
Лифт поднял его на двенадцатый этаж, в общий зал конторы. Немного поплутав в лабиринте пустых столов с зачехленными компьютерами, он добрался до своего крохотного рабочего места, над которым все еще горел свет. Уборщицы уже покинули помещение и теперь переговаривались в коридоре; кроме них здесь никого не было.
Он снял пиджак, стряхнул его, насколько возможно, от водяных брызг и повесил на спинку стула.
Затем уселся перед ворохом ордеров, с которыми возился в последние три дня. Он хотел побыстрее закончить работу, и сегодняшний вечер был решающим, дальше останутся лишь мелочи, а когда вокруг не стучали пишущие машинки и не жужжали принтеры, сосредоточиться было намного легче.
Развернув пакет с сэндвичами, он достал кусок пшеничного хлеба с ломтиком ветчины и двойной порцией майонеза и с головой погрузился в бумаги.
Было девять.
Махогани оделся для своей ночной работы. На нем был его обычный строгий костюм с аккуратно заколотым коричневым галстуком; серебряные запонки (подарок: первой жены) торчали в манжетах безукоризненно выглаженной сорочки, редеющие волосы были смазаны маслом, ногти острижены и отполированы, а лицо освежено одеколоном.
Его чемоданчик был собран. Там лежали полотенца, инструмент и кожаный фартук.
Он придирчиво вгляделся в зеркало. С виду его можно было принять за человека лет сорока пяти, от силы — пятидесяти.
Всматриваясь в собственное лицо, он не переставал думать о своих обязанностях. Кроме всего прочего, ему нужно было соблюдать осторожность. Сегодня ночью на него будет смотреть множество глаз, наблюдать за его работой, судить ее. Его вид не должен был вызывать никаких подозрений.
«Если б только они знали», — подумал он.
Те люди, что проходят, протискиваются, пробегают мимо на улице; те, что толкают его, задевают локтями и не извиняются; те, что с презрением смотрят ему в глаза; те, что посмеиваются за его спиной, глядя на этот мешковатый костюм. Если б только они знали, кто он, что делает и что несет с собой.