Книги

Кентавр

22
18
20
22
24
26
28
30

По-видимому, «русский» успел побыть под его попечением не дольше недели, но уже оказал заметное воздействие, вызвав очень необычные эмоции, атаковавшие сердце и разум доктора.

Начав с момента поступления, Шталь обрисовал его точными и выверенными фразами, как врач мог бы поведать о заинтересовавшем его пациенте. Затем описал метод суггестии, направленный на пробуждение утраченной памяти, полностью провалившийся в данном случае. Затем заговорил обобщеннее, но все так же четко и сжато.

— Этот человек столь располагал к себе, был так послушен, а личность его столь привлекательна и таинственна, что я сам взялся за этот случай, не передавая ассистентам. Все попытки выяснить, кто он и откуда, провались. Словно он приплыл в ту гостиницу из ночи времен. Никаких признаков безумия он не проявлял. Связь представлений в его голове, хоть и ограниченного свойства, была логичной и прочной. Состояние здоровья в целом прекрасное, если не считать странной внезапной лихорадки, жизненные силы этого человека поражали. Хотя ел он совсем немного, только фрукты, молоко и овощи. От мяса его тошнило, при одном только виде мясного он весь содрогался. Люди его не привлекали, чаще всего он отшатывался от них как бы с недоуменным отвращением. Искал же общения, как ни странно, с животными: заслышав собачий лай или топот копыт, подбегал к окну; персидский кот одной из наших медсестер просто не отходил от него; ветви дерева напротив его окна были просто унизаны птицами, нередко они даже залетали в комнату и порхали вокруг «русского», ничуть не страшась и весело распевая. Ни со мной, ни с санитарами он почти не говорил — отдельные слова на разных языках, порой отрывистые фразы, соединявшие слова русские, французские, немецкие, а порой и из других языков.

Но страннее всего было то, что с животными он вел, похоже, долгие разговоры, вполне внятные обеим сторонам. Животные, без сомнения, признавали и понимали его. Но то была не речь в полном смысле слова, а непрестанное бормотание, похожее на лопотание ветра в листве. Тогда я дал ему свободу гулять во дворе и в саду. Ему только этого и было надо — общения с природой. С лица исчезли печаль и недоумение, глаза прояснились, и вообще он стал выглядеть куда счастливее: бегал, смеялся и даже пел. Лихорадку как рукой сняло. Часто я проводил время рядом с ним, отпустив служителя, ибо этот «русский» меня более чем интересовал — он вернул мне ощущение радости жизни, возбуждающей и восхитительной. Во всем его облике было нечто грандиозное, и дело тут не в физических размерах его тела.

Часть меня, не связанная с рассудком, своего рода слепой инстинкт, в поисках опоры признала в нем некий фрагмент космической жизни, случайно попавший в человеческое тело и теперь обитающее в нем…

Примерно тогда я ощутил воздействие, оказываемое им на меня, поскольку сам попросил комиссию, которая сочла его дальнейшее пребывание в клинике нецелесообразным, оставить его на некоторое время. Более того, попросил позволить мне наблюдать за ним в частном порядке, после чего начал еще пристальнее присматриваться к нему. Он был мне необходим. Нечто из глубины моей души, неведомое прежде, было вызвано им к жизни и не могло без него существовать. Некая новая жажда, невыразимо сладкая и неутолимая, пробудилась у меня в крови и требовала его присутствия, которое и питало эту жажду. Незаметно она укрепилась во мне, всколыхнув самые основания моего существа. Вернее всего будет сказать, что она «подвергала опасности мою личность», ибо, проанализировав происходящее со мной, я установил, что она подрывала мой характер, каким он был прежде. Все эти процессы шли исподволь. И когда я обнаружил их воздействие, они уже укрепились во мне. Они уже давно набирали силу.

Сама же перемена — вы быстро поймете из краткого описания: все честолюбивые желания исчезли, прочие желания тоже ослабели и вообще значение людей вокруг начало тускнеть.

— А что вместо этого? — затаив дыхание, воскликнул О’Мэлли; он впервые перебил говорившего.

— Нахлынуло страстное желание покинуть город и искать красоты и простой жизни в неосвоенных краях; отведать той жизни, какую знал этот человек; не раздумывая двинуться за ним вслед в леса и пустоши, слиться с прекрасной Землей и природой. Это я понял перво-наперво. Словно весь мир мой расширился, казалось, что мое сознание расширяется. Каким-то образом это поставило под угрозу привычное самоощущение. И — тут я заколебался.

О’Мэлли ощутил дрожь в голосе приятеля. Даже при пересказе то страстное желание еще имело над ним власть, но, как всегда, он застыл на границе компромисса: сердце звало его к спасению, но рассудок жал на тормоза.

— Ложь и пустота современной жизни, ее неприкрытая вульгарность, недостойность самих идеалов встали со всей очевидностью перед моим открывшимся внутренним зрением. Я был потрясен до глубины существа, представлявшегося до той поры ясным и вполне достойным уважения. Каким образом этот человек смог произвести на меня столь мощное воздействие, совершенно необъяснимо. Прибегнуть в данном случае к модному словечку «гипноз» — все равно что останавливать течь с помощью бумаги. Действительно, его влияние было подсознательным. Он не пытался поймать мое сознание в сети из хитро сплетенных слов. Все возникало из неизъяснимой глубины его молчания. Его действия и незамутненное счастье, выражавшиеся в лице и повадке, возможно служившие «строительным материалом» для речи, могли воздействовать как потенциально мощные агенты суггестии, однако никаких существенных объяснений произведенному эффекту, за исключением фантастических теорий, о которых я вам прежде рассказывал, я найти не смог. Поэтому могу поведать лишь о результатах неведомого воздействия, которые я испытал на себе.

— Скажите, ваше ощущение расширенного сознания, — спросил слушатель, — было ли оно непрерывным?

— Нет, оно наплывало временами, — отвечал Шталь. — Поэтому мое привычное, будничное сознание могло его контролировать. В то время как оно посмеивалось над повседневным сознанием и жалело его, последнее его страшилось. Моя профессиональная подготовка учила рассматривать подобное рассогласование как симптом недуга, начало процесса, который может привести к безумию — признаки диссоциации, распада личности, о котором писали Мортон Принс[102] и другие.

Речь его становилась все менее плавной, даже местами неясной — видимо, до сих пор опыт пережитого не полностью улегся в его голове.

— Среди прочих странных симптомов я вскоре установил, что такое постепенное расширение сознания особенно брало верх во сне. Дневные дела отвлекали, не давали сосредоточиться. Поэтому особенно явственно я ощущал расширение сразу после пробуждения и вечером, когда сильно уставал.

Поэтому, дабы лучше изучить данный феномен, я стал приходить к «русскому» на ночь, чтобы спать в непосредственной близости от него. Ночью, когда он засыпал, я тихо входил в его комнату и оставался там до утра, то дремля, то пробуждаясь. Ведя наблюдение за нами двоими. И за «двоими» в себе. Так я совершил еще одно странное открытие — сильнее всего он воздействовал на меня, когда спал сам. Лучше всего описать это так: я сознавал, что спящим он стремился увлечь меня с собой, куда-то в свой прекрасный мир, в тот край, где он проявлялся полностью, а не частично, каким представал передо мной в обычном, дневном мире. Его личность была словно каналом в живую, сознающую природу…

— Только вы ощущали, — снова перебил О’Мэлли, — что, если поддадитесь, наступит необратимая внутренняя катастрофа, и оттого сопротивлялись?

Так он сформулировал свой вопрос намеренно.

— Поскольку я установил, — последовал многозначительный ответ, произнесенный ровным голосом, в то время как Шталь вглядывался в своего собеседника при слабом свете, — что пробуждаемое им во мне желание есть ни больше ни меньше как желание покинуть этот мир, чтобы избегнуть ограничений, собственно — покинуть тело. Вот до чего дошло мое разочарование современной жизнью. До влечения к самоубийству…

Пауза, последовавшая за этими словами, была рассчитанной, по крайней мере, со стороны Шталя. О’Мэлли не нарушал молчания. Оба мужчины зашевелились и встали с бухт каната, за время долгого сидения члены их затекли. Пару минут они стояли, облокотившись на парапет и молча глядя на фосфоресцирующее море. Голубоватые гористые берега проплывали мимо, затеняя звездное небо. Когда же они вновь уселись, то на сей раз доктор Шталь занял место между слушателем и морем. О’Мэлли не замедлил приметить этот маневр, улыбнувшись про себя. Не меньше было рассчитано и воздействие всего рассказа на него. Ирландец не смог удержаться, чтобы не сказать: