И, хотя я так и не шевельнулся, он закинул руки мне за шею и повис под подбородком, мотая ногами. Голова его пахла, как у матери в молодости.
— Жить не хочичя, — сказал он мне в грудь. И вздохнул. — Ну, зачем она спилась, а?
Я бы сжег всю деревню, где жили бабы, научившие Наташу пить водку из бутылок с кавказскими юридическими адресами заводов на красных этикетках. Я бы и всю Россию сжег из-за этого, если бы по своей собственной воле не привез после смерти папы, застрелившегося на Филиппинах, все оставшееся у меня в этой жизни — маму и эстонскую Наташу в эту Россию. Даже уговаривал…
По правде говоря, жечь я все-таки пошел. За четыре дома от своего, купленного у художника в деревне на берегу Волги под Кимрами и перестроенного на деньги, заработанные у Шлайна. И подружка, и её муж с утиными носами, едва втиснувшимся между вылинявшими до бесцветности глазками, достойное продолжение в четвертом поколении породы джентльменов из комбеда, не только мне — мухам не могли оказать сопротивления. Я огляделся в избе, оставил их старшей девочке деньги, какие насобирал по карманам, и отправился звонить родителям Наташи в Новую Зеландию.
Женщины-алкоголички не вылечиваются никогда. Такова медицинская правда. Может быть, только применительно к России? Так я сказал её отцу, бойцу 22-го территориального, то есть эстонского корпуса Красной армии, в полном составе сданного в плен под Псковом в июле 1941-го. Старый Айно Лохв понял. И Шлайн занялся устройством бумаг для перевода больной такой-то из спецсанатория под Москвой, где, как говорил он мне в утешение, лечили в свое время жен членов политбюро, в лечебницу под Веллингтоном.
Купив квартиры в Москве, я сжег свой дом под Кимрами. Прибежавшим на пожар мужикам и бабам дал возможность вытащить из огня все, что смогли спасти. А потом сказал, чтобы дуванили добро, и уехал.
…Беззубый человечек, устав висеть на одних руках, обхватил меня и ногами.
— Не говори так про маму, — сказал я.
— Это только тебе.
Слишком тепло стало на груди. Он плакал. Без всхлипов. Не только по матери. И по мне. Я-то знал. Ему бы не захотелось заплакать от жалости к себе. Он уродился в деда, и это меня угнетало все больше по мере того, как по косяку кухонной двери ползли вверх «зарубки» маркером-фломастером, метившие рост Колюни. Потому что доброта, как говаривал его же дед, хуже воровства, и какой судьбой может обернуться отравленный ею характер, какую цену придется за неё платить в жизни, сколько она ни протянется, можно только гадать. Во всякую тварь, даже кошку, если хотите, природа-матушка встраивает счетчик на доброту, только тариф она взимает разный. Зависит от сорта доставшихся генов, что ли…
Колюня гулял во дворе нашего дома не со мной. Под присмотром Ксаны. Она же сопровождала его в элитную школу, где сдавала с рук на руки охраннику. Вдвоем нам не полагалось появляться по месту жительства. Если мы ехали на «форде» в дальний универсам где-нибудь на Ленинградском шоссе покупать игрушку или на берег Клязьминского водохранилища побегать и побросать камни в воду, я трижды проверялся, что называется, по полной программе на выявление хвоста. И потом ещё и еще, ибо, хотя не боюсь ничего и никого, страх терзает меня. Терзает в личной жизни, поскольку вся эта жизнь — хрупкий Колюня, а все остальное помимо и сверх неё — игра без правил, в том числе и в заложники.
На людей моей профессии у нанимателей существует негласная анкета, в которой среди прочих пунктов есть особенный: отношение к боли. У меня к ней отношения нет. Имеется в виду той степени боль, которую испытывает уже не человек, а шестьдесят или восемьдесят килограммов его мяса под иглами, ножами и электрошоками, не он, а его глаза под тысячеваттной вспышкой или мозг под сверлящим ультразвуком. Много всякого. Когда от боли то, что предает и выдает, уже не дух, а плоть. Слава тем, кто выдерживает. И не будем осуждать сдающихся. Никто из нас ведь не был их плотью. У каждого она — своя…
На Алексеевских курсах семинар «Ломка воли» в начале 70-х вел Боб Шпиган, в прошлом частный детектив международного класса, энергичный весельчак, полное имя которого было Борис де-Шпиганович. Приставку «де» перед фамилией изобрели его родители — иначе французам вовек бы не распознать в них российских дворян. Вводную беседу Боб начал с фразы, позаимствованной у Камю: «Суждение нашего тела ничуть не менее важно, чем суждение нашего ума, а тело избегает самоуничтожения. Привычка жить складывается раньше привычки мыслить. И в том беге, что понемногу приближает нас к смерти, тело сохраняет это неотъемлемое преимущество».
Боб широко пользовался плагиатами, не скрывая этого. По его мнению, человечество настолько шагнуло в будущее по части изобретения зверств, что новое слово в этой области раздастся — он так и говорил, «новое слово» и «раздастся» — только после великого переселения в космос.
Боб обучал искусству «форсированного дознания» и, соответственно, сопротивления ему, а, проще говоря, поведения под пытками.
— Сверление зубов электродрелью, выкручивание половых органов, разрыв кожных покровов или сдирание всей кожи, расплющивание суставов, избиение, порка, прожигание сигаретой перепонок в носу или ушах, извращенное изнасилование… Ах, коллеги! Какие любопытные открытия вас ждут! Трепещете? — вопрошал он, развалясь в кресле. И отвечал с оптимизмом: Ерунда все это! Для начала нацедите пару, тройку раз рюмку мочи, чужой, конечно, и запейте кофе. А когда вас ткнут лицом в дерьмо, чтобы в нем и утопить, вспомните этот тренинг. И все нипочем… Хэ!
«Порог отвращения» преодолевают почти все. «Порог болевой чувствительности» — нет. Я выучился. Боб одолжил кожаные перстни, которые, после отмачивания в воде, высыхая на пальцах ног или рук, сдавливая суставы, вызывают нарастающую боль. На тот случай, если я потеряю сознание, Шпиган смотрел футбол по телевизору, пока я овладевал искусством любви к издевательствам над собственной плотью, кося под мазохиста. Когда игра футболистов становилась вялой, Боб переключался на меня и орал:
— Учись наслаждаться! Жди с тоской — когда же боль станет сильнее! Зови ее! Ну же, боль, ну же, давай, выходи, кто кого… Еще двадцать минут спортивной любви к боли! И ты — в книжке Гиннеса, Бэзил… Ты — великий любовник! Помни: ты — великий любовник боли! Только не противься ей! Люби! Отдайся! Насилуй, мать-перемать…
Не могу не сказать, что приобретенный опыт пришелся кстати в одной из последних моих операции перед возвращением в Россию. В бангкокской тюрьме Бум-Буд, куда меня сунул под видом заключенного майор Випол в погоне за одним новозеландцем, я вляпался в кампанию наркоторговцев, мелких, правда, так называемых «пушеров» или толкачей, сданных мною перед этим полиции. Они тушили о мои ягодицы окурки и тренировались в выдавливании глазных яблок пальцами. До изнасилования, правда, не дошло.
Причиной затянувшихся измывательств в Бум-Буде была нерасторопность администрации. Надзиратель, увлекшись «спектаклем», забыл, что я «подсадной». Однако спохватился вовремя. Глаза остались неповрежденными.