В результате протестов художников, безостановочно колотивших в дверь узилища, меня освободили, саксофон вернули, но играть в тот вечер больше мне не пришлось.
По прошествии года, когда художники группы «21» снова пригласили меня играть перед картинами (это был сентябрь 1985-го), я побоялся идти играть в одиночку и позвал с собой тубиста Аркадия Кириченко, парня довольно плотного телосложения. Кириченко в свою очередь позвал валторниста Большого театра Аркадия Шилклопера, с которым когда-то учился в школе военных дирижеров. Мы встретились вместе впервые, попробовали импровизировать в магнетизированной атмосфере опасности и протеста, и у нас получилось! Так возник главный ансамбль моей жизни «Три „О“».
Эти музыкальные импровизации среди полотен, развешанных в подвалах горкома графиков, создавали у присутствующих ощущение небывалого подъема, чувство освобождения. Тогда же, осенью 1985-го, там же я впервые услышал Михаила Сухотина, читавшего стихи на отъезд — эмиграцию концептуалиста Никиты Алексеева (сооснователя «Коллективных действий»). Эмиграция была вызвана преследованием КГБ за организацию Никитой серии квартирных выставок «АПТАРТ».
Там же я впервые увидел и услышал Игоря Дудинского, читавшего какой-то очень стремный рассказ, после которого публика просто разбежалась, опасаясь неминуемых репрессий. Художники даже предлагали мне войти в состав группы «21», мол, их к тому времени реально оставалось только 17…
Естественно, все эти концерты мы давали бесплатно, столь же бескорыстной была и студийная работа с «ДК». Мы чувствовали себя как бы революционерами-подпольщиками, создававшими мир, альтернативный системе власти, автономный эстетически. Это была как бы такая опасная игра — противника было трудно не заметить, а он делал вид, что не замечал нас.
Весной в Москву из Херсона приехал друг главного ленинградского промоутера современной музыки Алика Кана — Геннадий Кацов. Кан передал Кацову мой телефон, мы встретились и подружились. Геннадий Кацов, как и Кан, оказался замечательным организатором и центром притяжения. Именно благодаря ему я познакомился со многими поэтами. Собственно говоря, литературно-поэтический бум, начавшийся в середине 80-х, и вызвал к жизни среду, в которой развернулся ансамбль «Три „О“».
Шилклопер, Кириченко и я родились в 1956-м. Ансамбль наш совершенно не походил на тот подражательный фри-джаз, который играли другие новоджазовые коллективы в СССР: у нас не было ритм-секции и вообще не было деления на солиста и аккомпаниатора. Основной идеей, объединяющей ансамбль, было несовпадение устремлений, эстетических позиций и музыкального и общекультурного бэкграунда. Аркадий Шилклопер — дисциплинированный виртуозный музыкант, служил в оркестре Большого театра, окончил школу военных дирижеров, служил в армии в оркестре почетного караула. Аркадий Кириченко играл в Капелле Дикси, числился на всевозможных фиктивных местах работы, отличался высокой степенью «отвязанности и безбашенности». Такие персонификации басен Крылова…
Кацов и его друг Владимир Друк ввели меня в круг молодых литераторов, входивших в лито Кирилла Ковальджи при журнале «Юность». Владимир Климов познакомил с замечательным поэтом, моим любимым русским поэтом — Алексеем Парщиковым, через которого я стал свидетелем возникновения самого яркого поэтического явления 80-х — метаметафоризма, идеологами которого были Ольга Свиблова и Константин Кедров.
Помнится, я даже присутствовал в редакции «Литературной газеты» на дискуссии «Что за сложностью?», посвященной метаметафористам — Парщикову, Еременко, Жданову, которая велась официальными литературоведами с обвинительным уклоном. Мои рассказы о метаметафористах концептуалисты воспринимали крайне холодно и с неудовольствием. Это был другой круг, со своими собственными ценностями, критериями. И таких миров в Москве было много. Я еще не понимал, что эти центробежные настроения — существенная особенность московской культурной жизни, что Москва в отличие от Ленинграда уже тогда была мегаполисом.
Этот московский дух разобщения, самодостаточности, уверенности разных, изолированных друг от друга миров, такой глубоко русский в глубинной сути, мне, приехавшему в столицу из Сибири, и Геннадию Кацову, прибывшему из Херсона, еще не был внятен. Ленинградская жизнь, несмотря на весь питерский снобизм, была понятнее и ближе. В Ленинграде существовал один круг, в который входили все более-менее прогрессивные оппозиционно настроенные музыканты, поэты, художники и даже модельеры, актеры и режиссеры, не говоря уже о тусовщиках, культуртрегерах…
Создать такой общий круг наподобие ленинградского попытались поэты Геннадий Кацов и Владимир Друк. Юридически клуб оформил литератор Леонид Жуков. Первой и самой яркой скандальной акцией объединения стал вечер поэзии в клубе фабрики «Дукат» с участием группы «Асса», Германа Виноградова, концептуалистов и музыкантов.
Попыткой некоего междисциплинарного объединения был отряд ВОХР ТЭЦ № 16, руководил которым Геннадий Кацов (до эмиграции в 1987-м), а стрелками — Игорь Олейников (создатель параллельного кино), поэты Андрей Туркин и Александр Бараш, музыкант Аркадий Кириченко. Поэты Николай Байтов и Александр Бараш издавали рукописный журнал «Эпсилон-салон».
Курехин. Садовник и цветок
В первой половине 80-х мои взаимоотношения с Сергеем Курехиным в основном можно описать как притяжение и взаимное неудовлетворение. Как правило, инициатива взаимных выступлений исходила от него, я же извещал его о том, когда приеду в Ленинград, насколько, где остановлюсь, какие инструменты возьму с собой. Во время концерта мы тем не менее раз за разом ссорились.
Сергей был очень вспыльчивым, экспрессивным человеком и не стремился сдерживать себя, если ему что-то не нравилось. Зачастую в конце концерта, если что-то шло не совсем так, как замышлял он, дело доходило до оскорблений, и признаюсь, я отвечал ему тем же. После одной из таких стычек я поехал в Ленинград вовсе без инструмента, но Курехин уговорил меня играть с ним, позаимствовав для меня альт-саксофон «Selmer» у Владимира Чекасина. В другой раз — Курехин отказался играть сольный концерт в филармоническом зале у Финляндского вокзала в рамках абонемента В. Фейертага и заявил в ультимативной форме, что он будет играть только вместе со мной. Я в ответ выставил условие, что буду играть только если участвует барабанщик Александр Кондрашкин. Курехин согласился и уравновесил Кондрашкина Гребенщиковым. В тот момент я опять оказался в Ленинграде без саксофона, и Курехин уговорил Пятраса Вишняускаса дать мне свой сакс. А после концерта мы опять поругались…
Под Новый год в 1985-м случилось так, что и я, и Курехин оказались независимо друг от друга приглашены на вечеринку к московскому художнику-концептуалисту Николе Овчинникову. Курехин пришел с Джоанной Стингрей, которая демонстрировала познания в русской лексике, громко и отчетливо произнося: «Отсосу!» и ожидая реакции. Дмитрий Александрович Пригов воспользовался поводом и, вторя ей, начал декламировать очередную «Азбуку»: «А — ЦА — ЦААА!». Курехин сел за пианино. Я достал тенор, и мы с ним стали, не сговариваясь (мы, насколько я помню, даже не поздоровались в тот вечер), стали наигрывать что-то танцевально-салонное.
Через пару месяцев мне позвонила музыковед Татьяна Диденко и сообщила, что из Свердловска приехал организатор Геннадий Сахаров, который предложил Курехину пару сольных концертов в его городе, но Курехин соглашается играть только дуэтом со мной. Так как Сахаров никогда не слышал о моем существовании, то решил прилететь в Москву и познакомиться.
Геннадий Сахаров смог организовать в свердловском Горном институте два концерта по линии общества «Знание», совершенно официальных. Жили мы с Курехиным в гостинице «Большой Урал» в двухместном люксе, и минут за 15 до выезда на площадку Курехин на коробке из-под сахара-рафинада набросал мне план или схему концерта, своего рода партитуру, в которой указывались на только нам с ним понятном языке ключевые приемы и фактуры звукоизвлечения — таблица своего рода, в которой был столбик для него и как я должен себя музыкально вести в это же время — в столбике для меня. Они не совпадали, более того — контрастировали. Мне этот принцип был понятен, потому что именно так существовал на сцене мой ансамбль «Три „О“», как три разнонаправленных вектора, лебедь, рак и щука.
С этого момента наши ссоры с Курехиным прекратились. Я понял, что он берет на себя руководство формой концерта, отвечает за идеологию, а фактурное наполнение передает музыканту-импровизатору. Более того, Курехин строил программу исходя из возможностей партнера, внимательно подмечая особенности фразировки, звукоизвлечения, характерные приемы. То есть он был во время музицирования как бы садовником, а солист — цветком. Цветок должен цвести, а садовник занимается всем садом, старается подать, показать цветок наилучшим образом. Вслух мы никогда не проговаривали этого.
Бывало, что буквальное соблюдение этих неписаных договоренностей приводило к конфузам. На фестивале в Италии выступление «Поп-Механики» по плану Курехина должно было начинаться с моего большого экспрессивного фри-джазового соло на баритон-саксофоне. По заданию Курехина я ни в коем случае не должен был бросать играть, пока не получу от него знака. Выступление состоялось на открытой площадке, и, к сожалению, Сергей не учел, что микрофон для меня поставили таким образом, что я не мог видеть его, сидящего за роялем, и очень-очень плохо слышал. Закончилось мое сверхдлинное соло тем, что меня подхватили на руки оркестранты «Поп-Механики» и унесли прочь со сцены! Я до сих пор не знаю, было ли это задумано Курехиным так изначально, или это была его реакция на происходящее. Такая импровизация…