Поручик Лукаш считал чешский народ своего рода тайной организацией, от которой лучше всего держаться подальше.»
Кто б мог подумать о братстве чешского и еврейского народов. Ну-ну.
После восьмого класса, уже в Белоруссию отца перевели, сидим летом, поздним вечером, во дворе в беседке, пацанов десять. Гитар ни у кого нет, не умеют, денег на портвейн нет, дел нет, а по домам расходиться неохота. Погода хорошая…
– Скучно сидим че-то… – подает голос Шурик Лепендин.
А Юра Цумарев предполагает задумчиво:
– А давайте жидов бить. Негров у нас нету, так хоть жидов бить.
Темно, и в этой темноте я, совершенно свой, с нашего двора, мгновенно понимаю, что не свой. Хлоп! – открылась неожиданная шторка, и за ней оказалось то, чего прежде здесь не существовало. Для меня. Это я так думал. А на самом деле, оказывается, существовало.
Офицеров всего двое на все подъезды двора: мой отец и Леши Карповича. Остальные гражданские. Город. Друг мой Леша сидит рядом. И молчит, и все молчат. Никто не поддержал. И никто не возразил.
Национальный вопрос – дело тонкое. Если не все тут одной национальности. Русские и белорусы были одно, разница чисто протокольная. Но не всем же так везет.
А Юра Цумарев по-доброму уважаем. Он маленький, но очень крепкий, уверенный, бесстрашный, справедливый при этом, и с хулиганским налетом. «А дерется так, будто создан для этого!» – как выразился Леша Карпович. Возражать Юре нет причин. А поддерживать неловко – из-за меня. А он не в курсе явно. Он не из нашего двора, заходит иногда просто, он везде свой.
И я молчу, что неправильно и погано. Унизительно и гнусно. Мысленно я уже встал и сказал раз десять: «С меня не хочешь начать, Юра?» «Юра, а ты в СС не служил?» «Поганый антисемит, а еще чего хочешь?» и так далее. Но во всеобщей наступившей неловкости все молчат, из-за меня молчат, это чувствуется, и особенно я молчу, и уж именно мне-то неловко.
Ситуацию заело. Юра еще раз вяло повторил:
– Побьем жидов, что-нибудь будет. А то что так сидеть… – Он почувствовал ситуацию, но должен был подтвердить себя.
В тишине посидели еще и стали расходиться.
При встречах мы нормально с Юрой здоровались. В пацанской табели о рангах он стоял гораздо выше меня, его даже в других районах за драки и характер уважали: однажды он вообще директора своей школы по коридору гонял, передавали.
И во дворе, в нормальных наших отношениях с ребятами, дружеских и коротких, совершенно ничего не изменилось. Но что-то, вынесенное за скобки и скрытое от глаз, не существующее ни в каких проявлениях ежедневной жизни, за порогом сознания свой след отпечатало.
Учился я хорошо, и только весну одиннадцатого класса, часть третьей и четвертую четверти, ходил на частные занятия к математику. Школьный математик, Игрек наш, был мужик хороший и легкий, но бестолков. После его объяснений запутывались все. А мне нужна была пятерка в аттестат.
Репетитора, с репутацией лучшего в нашем городе, звали Рувим Абрамович. Фамилия Риднер. Лет ему было под пятьдесят. Небольшой, сухощавый, волос черный с проседью. Левой ноги у него не было под самый корень, ходил враскачку на тяжелом протезе, пристегивавшимся широким ремнем через плечо. При ходьбе он заносил протез по дуге вперед, а когда садился или вставал, поправлял его в нужное положение руками.
Преподавал он блестяще. И пособия давал какие-то собственные. Знаки и степени в формулах с ясностью вставали на свои места, и решать задачи было нечего делать.
Раз в месяц я приносил в конверте плату. А 8 мая отец дал мне денег вне расписания: на занятие принести Риднеру цветы – к Дню Победы. Его как раз в прошлом году сделали выходным и стали широко отмечать. За цветами я сходил на рынок – недалеко еще. Больше негде купить было.