Что-то в слове «еврей» было ужасное. Хотелось и казалось, что, может быть, это неправда. И уже было понятно, что раз в классном журнале, то написана правда.
– Что за ерунда! – с усиленной искренностью закричал я. – Откуда она это взяла?! Вранье, вы что. Ошибка!
Что-то во всем этом было от нехорошей открывшейся тайны. Что-то позорное. Что лучше скрывать. Просто катастрофа на меня обрушилась ни с того ни с сего. И катастрофа укреплялась в сокрушенном сознании как непоправимая. Суки, вы мне что написали, вы что со мной сделали?..
Мой лучший друг и сосед по парте Серега Фомин сильно взволновался. Мы дружили с детского сада, все друг другу рассказывали, играли и ходили вместе, и ему совершенно не хотелось, чтобы друг оказался вдруг нерусский. Это было бы как-то неправильно и плохо.
– Ты у родителей спроси? – сказал и потом напомнил он. – Может, так и есть? Ты узнай!
– Да вранье это все, – как можно тверже и спокойней уверил я.
– Да я тоже думаю, что просто ошиблась она! – поддерживал Серега. – Не может быть.
До конца уроков я сидел оглушенный. Меня никто не дразнил, никто ничего не напоминал, все было нормально. Но ощущалась в этой нормальности какая-то нарочитость, скрываемая напряженность в том, как на меня смотрели, как разговаривали. Вроде не хотели что-то задевать.
С сознанием отдельным от меня, я вернулся домой, постучал в квартиру, открыл своим ключом дверь в нашу комнату, разделся и стал думать. Положение мое было загадочным и ужасным и требовало разрешения. О национальностях в нашей семье никогда не говорили. Вообще. (По крайней мере я не слышал.) В памяти обнаружились какие-то непонятные слова, которые говорила иногда маме бабушка, когда мы были в отпуске в Каменец-Подольске. Я запомнил слово «готыне», но смысла его не знал.
Очевидно, тогда впервые во мне проявилась логичность и последовательность аналитического мышления. В очень простом виде и верном направлении. От сильного эмоционального импульса. Стресс как запуск процесса познания.
Я подумал, что если я и правда еврей – то должен от русских чем-то отличаться. Иначе как Валентина Кузьминична могла узнать, что я еврей?
Никаких бытовых отличий не могло мыслиться: мы все жили совершенно одинаково, как я упомянул. Одежда, разговор, привычки – мы все были абсолютно же «единообразны».
Следовательно, должно быть какое-то отличие во мне самом – физическое отличие. Я встал перед зеркалом и принялся себя исследовать, начиная с пальцев ног. Методично и с волнением добрался вверх до макушки и никаких отличий не обнаружил. А тем более когда одет. Половина мальчиков носила серую школьную форму: гимнастерку под широкий черный ремень и такие же брюки: я тоже. Другая половина – вельветовые куртки, коричневые или черные. И все подшивали белые воротнички.
Тогда я установил зеркало на столе, сел перед ним и начал детальнее изучать то, что торчало над воротничком.
Всех нас заставляли стричься под ноль. Форма моей головы мне никогда не нравилась. Какая-то она была некруглая. Слегка вытянутая, затылок слегка квадратный, а макушка на треугольник. Не то что у Витьки Мясникова – ровный красивый шар. Но в принципе голова терпимая. Вон у Кибали вообще тянута назад, как стамеска. А у Обуха бугристая, как посадка картошки.
На лице был нос, рот, подбородок и глаза. С бровями и ресницами. Сверху лоб, по бокам уши. Всё как у всех. Никаких отличий.
Я не имел национальных примет ни одной национальности. Мама моя была золотоволосой сероглазой красавицей с точеным профилем. Папа чрезвычайно походил на молодого Василия Сталина.
С сердцем, замирающим перед тайным открытием, я искал разгадку. Должен же быть какой-то ответ!
И в результате все-таки обнаружил. Зрачки у меня были почти во весь этот цветной кружочек посередине глаза. А когда я старательно припомнил, у всех в классе были зрачки довольно узкие, под яркими лампами, а хоть и днем под солнцем это было отлично видно.
Отличие было! Значит, у евреев большие зрачки.