Мне пожимают руку, поздравляют со спасением, никто не сомневается в достоверности моего рассказа.
Я обладаю логической фантазией и способностью верить в придуманную мною же легенду. Я ясно видел сцены своего мнимого бегства, угрожавшую мне опасность.
По существу, логическая выдумка гораздо убедительнее действительности. Я даже считаю, что выдуманное событие не менее реально, нежели действительно происшедшее. Если сентиментальные люди могут плакать над страданиями героев романа или фильма, то почему я не могу верить своей собственной выдумке?
Вскоре я приобрел среди лондонских эмигрантов некоторую популярность, хотя кое-кто относился ко мне недоверчиво. Благодаря моей репутации горячего антифашиста, а также тому, что я принадлежал к эмигрантской группе первого призыва, ко мне обращались многие новички за советом и помощью. Все это было очень утешительно и трогательно, но, откровенно говоря, я не испытывал ни малейшего желания засиживаться на тощей эмигрантской диете.
Я прекрасно понимаю, что убежденные люди, подобно библейским пророкам, могут питаться идеями, акридами и прочими сомнительными блюдами, я же — Карл Штеффен — нуждаюсь в совершенно другом. Перспектива существовать на жалкое пособие, выдаваемое журналистской организацией, и на нищенские гонорары эмигрантских изданий меня очень мало устраивала.
Прошло несколько месяцев, и я пришел к выводу, что необходимо принять то или иное решение.
Сначала у меня мелькнула мысль о возвращении в Германию. Теперь самый опасный для меня момент прошел, я мог предложить свои услуги Геббельсу.
Я бы ему сказал: «Мой маленький Иозеф, ты теперь великий человек, а я жалкий журналист, но многие вещи мы одинаково понимаем; разница в том, что ты поставил на хорошую лошадку, я же не играл на тотализаторе. Мы оба нравимся женщинам, я импонирую им своей внешностью и силой, а ты чем-то другим, заставляющим женщин любить уродов. У тебя, впрочем, сильный голос, а на женщин это действует как вторичный половой признак».
Я уверен, что Геббельс ответил бы мне: «Ты, Штеффен, большой нахал, и я помню твои обезьяньи штучки, но мои журналисты со свастикой на рукаве так бесконечно тупы. Ты, Штеффен, мне пригодишься». Да, мы договорились бы с министром пропаганды, но я все же пока в Германию не поеду.
Пока вы, господин министр, примете меня, я могу попасть в руки полиции или СА, а они, как известно, отличаются от вас полным отсутствием юмора. Нет, мне не улыбается перспектива провести в концентрационном лагере месяца два-три. Мы отложим наш разговор до более благоприятного времени. Мы будем по-разному полезны нашей дорогой родине.
Мне кажется, я мог бы поговорить и с прусским министр-президентом — Герингом.
Я бы ему сказал: «Мой дорогой большой Герман, ты старый боевой летчик, а я друг мирных наслаждений; но ведь и ты в свободное от боев время умел неплохо пожить.
Ты убежденный национал-социалист, а я убежденный противник убеждений. Мы все же друг друга поймем, и я тебе смогу быть полезен в твоем гестапо. Я знаю, у тебя там есть ребята, недурно ломающие ребра, но у тебя мало таких одаренных людей, как я. Ведь я могу составить любой документ, придумать любую комбинацию. Ты ведь понимаешь в этом деле толк, не правда ли? Мы с тобой сработаемся. Но я все-таки в Германию не поеду; в твоем аппарате, господин министр полиции, иногда бывают недоразумения, а я их всегда не мог терпеть. Ты понимаешь, о чем я говорю. Мы отложим нашу беседу, господин министр авиации».
Так, мысленно беседуя с двумя министрами, я решил, что останусь пока вдалеке от обожаемой родины. Но ведь в то же время я германский гражданин, желающий хотя бы символически приблизиться к своей родной стране. Я часто прохожу мимо германского посольства, здание которого является частью германской территории.
Я не вижу ничего плохого в посещении этого здания с медной таблицей и орлом на дверях, Конечно, никто из моих друзей те должен меня встретить, они ведь настолько примитивны, что могут ошибочно истолковать мой визит.
Я звоню в дверь посольства. Меня впускают.
— Вы по какому делу?
— Личному.
— К кому?
— К послу.