– Если кроме надетой на нем одежды у подозреваемого ничего с собой не было, – продолжил Демарко, – он едва ли продержится в лесу долго. Он уже сейчас, наверное, продрог, промок и проголодался. Так что давайте просто делать свою работу, договорились?
Мимо Демарко пролетел красноплечий трупиал. Да так близко, что, будь сержант чуть-чуть порасторопней, он смог бы изловчиться, схватить его и зажать в руке. Перестав махать крыльями, птица спланировала над водой и уселась на макушку камыша у самой кромки озера. Камыш покачнулся под ее тяжестью сначала в одну сторону, а потом в другую – «изящно, как волна», подумал сержант.
А потом в его сознание проник, словно материализовавшись из ниоткуда, рев грузового автофургона, переезжающего мост. Грохот машины отозвался в сержанте дрожью страха. Почему-то на ум пришла жена, Ларейн, и в сердце всколыхнулась надежда, что с ней все в порядке. И какого бы незнакомца она ни пустила к себе в постель прошлой ночью, он был к ней добр, нежен и не дал ей того, что она так истово жаждала. Демарко повернулся спиной к грузовику, но волна холодного воздуха все равно обдала его тело. И он вытер слезу в уголке глаза.
Патрульные смотрели на него, ждали его команды. Их спокойствие разозлило Демарко. Но он подавил свою злость. Это была давняя злость. Демарко это понимал. Как понимал и то, что он не должен вымещать ее на подчиненных.
– Ладно, за работу, ребята! – прокричал сержант. – Я хочу, чтобы Томас Хьюстон сидел на заднем сиденье моей машины, живой, здоровый и в наручниках, прежде чем солнце начнет заходить в этот чудный октябрьский день.
Глава 3
На низком холмике почти в ста ярдах от воды, в небольшой пещере – а по сути впадине под нависающим утесом, шириной всего пять футов, высотой в два фута и глубиной не более трех футов – за тремя ветками ели, которые он наломал и притащил в пещеру в сумерках прошлой ночи, Томас Хьюстон лежал, свернувшись в плотный клубок и прижимая колени к груди. Сквозь пахучие еловые иголки он видел слабый свет, пронизывавший лес. Его ноги онемели без движения, ступни покалывало. Но он сознавал: стоит ему вытянуть их, и зябкий холод разольется по всему телу, пробираясь до самых костей. И тогда ему придется выползти из своей норы, встать на ноги, как подобает человеческому существу, и попытаться осмыслить свое положение. А этого ему делать совсем не хотелось. Он не чувствовал себя способным принимать сейчас серьезные решения или что-либо предпринимать. И боялся, что, начав двигаться, спровоцирует у себя новые приступы рвоты. А в желудке у него уже не осталось ничего, что можно было бы изрыгнуть. В нем остались только кровь, желчь да сами внутренности. Хотя Хьюстон уже ощущал себя полностью опустошенным – таким же выпотрошенным, как те маленькие тушки четырех цыплят, которые он приготовил на ужин субботним вечером (последний, приготовленный им ужин), ополоснув холодной водой, насухо протерев, начинив сухариками и грибами и приправив шалфеем, базиликом и тмином. Нет, Хьюстон даже порадовался бы рвоте, если бы она привела его в бессознательное состояние, лишила бы его всякой чувствительности, способности ощущать и переживать. Потому что стоило ему позволить одному из четырех жутких образов всплыть на поверхность сознания, как ужасная, невыносимая боль, которой он прежде никогда не испытывал, снова завладевала им, стискивала, заставляла скрючиться в страдании, единственным спасением от которого – да и то болезненным и кратковременным – был пронзительный звериный вопль.
«Подумай об ужине, последней пище, которую ты съел. Вернись к его началу и припомни все во всех подробностях», – сказал себе Хьюстон.
Четыре маленькие ощипанные птички лежали в ряд на разделочной доске со вспоротыми грудками. Немного начинки. Вот ты кладешь ее в тушки. Плотно их набиваешь. Запахи камфорного базилика и мелко порубленного лука щекочут тебе нос. Из духовки вырывается жар. В гостиной, сидя по-турецки за журнальным столиком, Клэр, Томми и Лисси играют в «Монополию». Томми – просто ас в операциях с недвижимостью: он скупает все, на что накладывает руки. А малыш Дэви, такой сладкий, неугомонный Дэви, снова и снова дергает веревочку в своем «Скотном дворе». И корова говорит «Му-у», а петух кричит «Ку-ка-ре-ку!».
Так оно все и было. Субботний вечер был реальностью. А вот все, что потом… Как такое могло случиться?
«Фрикативы… Аффрикаты… Дифтонги…» – мелькает в голове.
Все эти слова крутились у него в мозгу и той ночью – сначала за ужином, потом уже в постели с женой. Он собирался записать их, добавить в список для главного героя своего нового романа. Тот был словофилом – человеком, которому нравились слова не за значение, а за звучание, и который мог расхаживать туда-сюда и приговаривать «фрикативы» только потому, что это доставляло ему удовольствие. Странные слова полезли в голову Хьюстону, еще когда он только попытался представить себе нового героя и составить его подробный портрет. Так уж повелось. Стоило Хьюстону нарисовать в своем воображении очередного персонажа и «залезть к нему в голову», как нужные слова сами приходили к нему, будто выскакивая изо рта героя. Эти слова Хьюстон мог даже не знать, а если и знал, то не понимал их смысла. Он слышал и записывал их, а потом уточнял в словарях их значение – ему нужна была уверенность, что он использует их правильно. И каждый раз он обнаруживал, что таинство сочинительства, это проникновение в новую историю, ее прочувствование было ему даром свыше. И убеждаться в этом было так приятно!
Но в минувший субботний вечер ему так и не представилась возможность проверить значения новых слов, сообщенных его героем. А теперь тот упорно хранил молчание. А Хьюстон коченел в пещере от холода, голода и неверия… человек, оказавшийся в ситуации, которую мог измыслить изощренный писательский ум, но которая оказалась слишком ужасной для того, чтобы в ее реальность было легко поверить.
Ход истории изменился. И у Хьюстона теперь не было ни компьютера, ни ручки. Ни чернил, ни бумаги. «Фрикативы, – прошептал он оранжевому свету, проступавшему сквозь еловые дуги. – Аффрикативы. Дифтонги…»
Как вдруг щелчок в голове. И кадр во все поле зрения.
Хьюстон вздрогнул, отпрянул и обратил лицо к черной земле. Но ее чернота не застила ужасный кадр… Образ боли… одной сплошной боли… А потом несвязные обрывки записи. Колющий удар… колотая рана… тысячи синхронизованных лезвий. Его разум распался на множество разрозненных, нескладывающихся частей. Стал похож на огромный разобранный пазл, фрагменты которого кто-то безжалостно раскидал по всему полу пещеры. Вот кусочек голубого неба. В том кусочке уголок чьего-то глаза. А это крыло птицы? А там что… бурая трава или прядь шелковистых волос?
Сейчас-сейчас… Сейчас все пройдет… Он сможет… он избавится от этого кошмарного наваждения…
«Да очнись же ты! – снова призвал себя мысленно Хьюстон. И потряс головой с такой силой, что левый глаз пронзила боль, а из недр желудка к горлу поднялась новая волна тошноты. – Очнись ради всего святого!»
Он вспомнил, как заходил после ужина в сеть, на сайт «Таймс». И она там была! Книга «Отчаянное лето» через семь недель выхода в свет все еще занимала восьмую позицию в рейтинге! Это было в реальности. «Она лучше, чем „Зима тревоги нашей“ Стейнбека? Думаю, да!» – написал Митико Какутани.
У Хьюстона тому было и подтверждение – статья в папке в его картотеке, хранившей все газетные вырезки. Время от времени он доставал эту папку и читал вырезки с одной-единственной целью: напомнить себе, что они были реальными и что блистательный успех ему не снился. Да, они были реальными. В чернилах и бумаге из хлопчатобумажного сырья или древесной пульпы слова обретали реальность. Полную, материальную и осязаемую…