Древний знатный род Алигьери – от рода Элизеев, кажется, римских выходцев во дни Карла Великого, – захудал, обеднел и впал в ничтожество[12—13]. В списке знатных, флорентийских, гвельфовских и гибеллиновских родов он отсутствует[14]. Может быть, уже в те дни, когда родился Данте, принадлежал этот род не к большой рыцарской знати, а к малой, piccola nobilita, – к тому среднему сословию, которому суждено было выдвинуться вперед и занять место древней знати только впоследствии[15—16].
Данте не мог не видеть, как потускнело «золотое крыло в лазурном поле», на родословном щите Алигьери[17], и хорошо понимал, что слишком гордиться знатностью рода ему уже нельзя; понимал и то, что гордиться славою предков глупо и смешно вообще, а такому человеку, как он, особенно, – потому что «благородство человека – не в предках его, а в нем самом»[18]. Но и понимая это, все-таки гордился.
кается он, после встречи, в раю, с великим прапрадедом своим, Качьягвидой Крестоносцем. Чувствует, или хотел бы чувствовать, в крови своей «ожившее святое семя» тех древних римлян, что основали Флоренцию[20]. Но римское происхождение Алигьери «очень сомнительно», – замечает жизнеописатель Данте, Леонардо Бруни[21].
Может быть, далекою славою предков Данте хочет прикрыть ближайший стыд отца. «В сыне своем ему суждено было прославиться более, чем в себе самом», – довольно зло замечает Боккачио[22]. Это значит: единственное доблестное дело Алигьери-отца – рождение такого сына, как Данте. Будучи Гвельфского рода, он, за пять лет до рождения Данте, был изгнан из Флоренции, со всеми остальными Гвельфами, но подозрительно скоро, прощенный, вернулся на родину: так, обыкновенно, прощают, в борьбе политических станов, если не изменников, то людей малодушных.
Кажется, неудачный юрисконсульт или нотарий, сер Герардо пытался умножить свое небольшое наследственное имение отдачей денег в рост и был если не «ростовщиком», в точном смысле слова, то чем-то вроде «менялы» или «биржевого маклера»[23—24]. Данте, может быть, думает об отце, когда говорит о ненавистной ему породе новых денежных дельцов:
О нем же думает он, может быть, и в преддверии ада, где мучаются «малодушные», ignavi, «чья жизнь была без славы и стыда», «не сделавшие выбора между Богом и дьяволом», «презренные и никогда не жившие»[26].
По некоторым свидетельствам, впрочем, неясным, – сер Герардо, за какие-то темные денежные дела, был посажен в тюрьму, чем навсегда запятнал свою память[27].
Данте был маленьким мальчиком, когда впервые, почти на его глазах, пролита была, в каиновом братоубийстве, человеческая кровь: дядя его, брат отца, Жери дэль Бэлло (Geri del Bello), убив флорентийского гражданина из рода Саккетти, злодея и предателя, жившего в соседнем доме, сам вскоре был злодейски и предательски убит. Старшему в роде, серу Герардо, брату убитого, должно было, по закону «кровавой мести», vendetta, отомстить за брата; а так как это не было сделано, то второй вечный позор пал на весь род Алигьери[28].
Данте встретит, в аду, тень Жери дэль Бэлло.
Бывший друг, сосед и родственник Данте, Форезе Донати, в бранном сонете, жестоко обличает этот позор отца и сына:
Зная исступленную, иногда почти «сатанинскую», гордыню Данте, можно себе представить, с каким чувством к отцу, тогда уже покойному, он должен был, молча, проглотить обиду. Вот, может быть, почему никогда, ни в одной из книг своих, ни слова не говорит он об отце: это молчание красноречивее всего, что он мог бы сказать. Страшен сын, проклинающий отца; но еще страшнее – молча его презирающий.
В небе Марса, увидев живое светило, «топаз живой»[31], – великого прапрадеда своего, Качьягвидо, Данте приветствует его, со слезами гордой радости:
Это значит: «Мой отец, настоящий, единственный, – вы; другого я знать не хочу».
отвечает ему тот[33].
Какою гордостью, должно быть, блестели глаза правнука, когда Качьягвидо ему говорил:
Мать Данте умерла, когда ему было лет шесть, родив, после него, еще двух дочерей. Судя по тому, как Данте, в «Новой жизни», вспоминает об одной из них, брат и сестра нежно любили друг друга[35]. Сер Герардо, после пяти лет вдовства, женился второй раз на монне Лаппе ди Чалуффи (Lappa di Cialuffi)[36]. Если бы Данте не помнил и не любил матери с благоговейной нежностью, то не повторил бы устами Виргилия, о себе и о ней, странно не боясь, или не сознавая кощунства, – того, что сказано о Христе и Божьей Матери:
В детстве неутоленную, и потом уже ничем не утолимую, жажду материнской любви Данте будет чувствовать всю жизнь, и чего не нашел в этом мире, будет искать в том. В нежности «сладчайшего отца» его, Виргилия, будет сниться ему материнская нежность, как умирающему от жажды снится вода[38]. В страшные минуты неземного странствия прибегает он к Виргилию с таким же доверием, с каким
В безднах ада, когда гонятся за ним разъяренные дьяволы, чтобы унести, может быть, туда, откуда нет возврата, Виргилий спасает его:
«Господи... не смирял ли я и не успокаивал ли я души моей, как дитяти, отнятого от груди матери? Душа моя была во мне, как дитя, отнятое от груди» (Пс. 130, 1—2): это Данте почувствовал с самого начала жизни и будет чувствовать всю жизнь.
Кем он оставлен в большем сиротстве – умершей матерью или живым отцом, – этого он, вероятно, и сам хорошенько не знает. Стыдный отец хуже мертвого. Начал жизнь тоской по отцу, – кончит ее тоской по отечеству; начал сиротой, – кончит изгнанником. Будет чувствовать всегда свое земное сиротство, как неземную обиду, – одиночество, покинутость, отверженность, изгнание из мира.