Библиотека проекта «История Российского государства» — это рекомендованные Борисом Акуниным лучшие памятники мировой литературы, в которых отражена биография нашей страны от самых ее истоков.
Тончайшее литературное искусство русского писателя и поэта Всеволода Михайловича Гаршина (1855–1888) создавалось на грани XX века. Почти каждый из его рассказов есть как бы частица его автобиографии, часть его дум и переживаний, оттого они так живо захватывают читателя своей жизненной правдой и так волнуют. В своих военных рассказах Гаршин ярко описывает ужас и глубину трагедии войны, он даёт понять, что война — это общее бедствие, общее горе и что все люди ответственны за ту кровь, которая проливается на поле брани. Творчество Гаршина, писателя, обладавшего обострённым чувством справедливости, оставило неизгладимый светлый след в нашей литературе.
v 1.0 — Создание fb2 из издательского текста (Ruslan)
Всеволод Гаршин
Четыре дня
© B. Akunin, 2021
© ООО «Издательство АСТ», 2021
Из воспоминаний рядового Иванова
Четвёртого мая тысяча восемьсот семьдесят седьмого года я приехал в Кишинёв и через полчаса узнал, что через город проходит 56-я пехотная дивизия. Так как я приехал с целью поступить в какой-нибудь полк и побывать на войне, то седьмого мая, в четыре часа утра, я уже стоял на улице в серых рядах, выстроившихся перед квартирой полковника 222-го Старобельского пехотного полка. На мне была серая шинель с красными погонами и синими петлицами, кепи с синим околышем; за спиною ранец, на поясе патронные сумки, в руках тяжёлая крынковская винтовка.
Музыка грянула: от полковника выносили знамёна. Раздалась команда; полк беззвучно сделал на караул. Потом поднялся ужасный крик: скомандовал полковник, за ним батальонные и ротные командиры и взводные унтер-офицеры. Следствием всего этого было запутанное и совершенно непонятное для меня движение серых шинелей, кончившееся тем, что полк вытянулся в длинную колонну и мерно зашагал под звуки полкового оркестра, гремевшего весёлый марш.
Шагал и я, стараясь попадать в ногу и идти наравне с соседом. Ранец тянул назад, тяжёлые сумки — вперёд, ружье соскакивало с плеча, воротник серой шинели тёр шею; но, несмотря на все эти маленькие неприятности, музыка, стройное, тяжёлое движение колонны, раннее свежее утро, вид щетины штыков, загорелых и суровых лиц настраивали душу твёрдо и спокойно.
У ворот домов, несмотря на раннее утро, толпился народ; из окон глядели полураздетые фигуры. Мы шли по длинной прямой улице, мимо базара, куда уже начали съезжаться молдаване на своих воловьих возах; улица поднималась в гору и упиралась в городское кладбище. Утро было пасмурное и холодное, накрапывал дождик; деревья кладбища виднелись в тумане; из-за мокрых ворот и стены выглядывали верхушки памятников. Мы обходили кладбище, оставляя его вправо. И казалось мне, что оно смотрит на нас сквозь туман в недоумении. «Зачем идти вам, тысячам, за тысячи вёрст умирать на чужих полях, когда можно умереть и здесь, умереть покойно и лечь под моими деревянными крестами и каменными плитами? Останьтесь!»
Но мы не остались. Нас влекла неведомая тайная сила: нет силы большей в человеческой жизни. Каждый отдельно ушёл бы домой, но вся масса шла, повинуясь не дисциплине, не сознанию правоты дела, не чувству ненависти к неизвестному врагу, не страху наказания, а тому неведомому и бессознательному, что долго еще будет водить человечество на кровавую бойню — самую крупную причину всевозможных людских бед и страданий.
За кладбищем открылась широкая и глубокая долина, уходившая из глаз в туман. Дождь пошёл сильнее; кое-где, далеко-далеко, тучи, раздаваясь, пропускали солнечный луч; тогда косые и прямые полосы дождя сверкали серебром. По зелёным склонам долины ползли туманы; сквозь них можно было различить длинные, вытянувшиеся колонны войск, шедших впереди нас. Изредка блестели кое-где штыки; орудие, попав в солнечный свет, горело несколько времени яркою звёздочкою и меркло. Иногда тучи сдвигались: становилось темнее; дождь шёл чаще. Через час после выступления я почувствовал, как струйка холодной воды побежала у меня по спине.
Первый переход был невелик: от Кишинёва до деревни Гаурени всего восемнадцать вёрст. Однако, с непривычки нести на себе фунтов двадцать пять — тридцать груза, я, добравшись до отведённой нам хаты, сначала даже сесть не мог: прислонился ранцем к стене да так и стоял минут десять в полной амуниции и с ружьём в руках.
Один из солдат, идя на кухню за обедом, сжалившись надо мной, взял и мой котелок; но когда он пришёл, то застал меня спящим глубоким сном. Я проснулся только в четыре часа утра от нестерпимо резких звуков рожка, игравшего генерал-марш, и через пять минут снова шагал по грязной глинистой дороге, под мелко сыпавшим, точно сквозь сито, дождиком. Передо мною двигалась чья-то серая спина с навьюченным на нее бурым телячьим ранцем, побрякивавшим железным котелком и ружьём на плече; с боков и сзади тоже шли такие же серые фигуры. Первые дни я не мог отличить их друг от друга.
Двести двадцать второй пехотный полк, куда я попал, состоял большею частью из вятских (вячких, как они говорили) и костромских мужиков. Всё широкие, скуластые лица, побуревшие от холода; серые небольшие глаза, белокурые, бесцветные волосы и бороды. Хотя я и помнил несколько фамилий, но кому они принадлежат — не знал. Через две недели я не мог понять, как я мог смешивать двух своих соседей: одного, шедшего рядом со мною, и другого, шедшего рядом с обладателем серой спины, бывшей постоянно перед моими глазами. Я безразлично называл их Фёдоровым и Житковым и постоянно ошибался, а между тем они были совершенно не похожи друг на друга.
Фёдоров, ефрейтор, был молодой человек лет двадцати двух, среднего роста, стройно, даже изящно сложенный. У него было правильное, будто выточенное лицо, с очень красиво очерченными носом, губами и подбородком, покрытым белокурой курчавой бородкой, и с весёлыми голубыми глазами. Когда кричали: «Песенники, вперёд!», он бывал запевалой нашей роты и чисто выводил грудным тенором, на высоких нотах прибегая к высочайшему фальцету: «…Царя тре-е-буют в сенат!»
Он был уроженец Владимирской губернии, с детства попавший в Петербург. Что редко случается, петербургская «образованность» не испортила его, но только отшлифовала, научив, между прочим, читать газеты и говорить всякие мудрёные слова.
— Конечно, Владимир Михайлович, — говорил он мне, — я могу иметь рассуждения больше, чем дядя Житков, так как Питер оказал на меня своё влияние. В Питере цивилизация, а у них в деревне одно незнание и дикость. Но, однако, как они человек пожилой и, можно сказать, виды видевший и перенесший различные превратности судьбы, то я не могу на них орать, например. Ему сорок лет, а мне двадцать третий. Хотя я в роте и ефрейтор.
Дядя Житков — коренастый, необыкновенной силы мужик, всегда мрачного вида. Лицо у него было тёмное, скуластое, глаза маленькие, смотревшие исподлобья. Он никогда не улыбался и редко говорил. Он был плотник по ремеслу и находился в бессрочном отпуску, когда мобилизировали нашу армию. До чистой отставки ему оставалось всего несколько месяцев; началась война, и Житков пошёл в поход, оставив дома жену и пятерых ребятишек. Несмотря на непривлекательную наружность и вечную мрачность, в нем было что-то влекущее, доброе и сильное. Теперь мне кажется совершенно непонятным, как я мог смешивать этих соседей, но в первые два дня оба мне казались одинаковыми: серыми, навьюченными, уставшими и продрогшими.
Всю первую половину мая шли непрерывные дожди, а мы двигались без палаток. Бесконечная глинистая дорога подымалась на холм и спускалась в овраг чуть ли не на каждой версте. Идти было тяжело. На ногах комья грязи, серое небо низко повисло, и беспрерывно сеет на нас мелкий дождь. И нет ему конца, нет надежды, придя на ночлег, высушиться и отогреться: румыны не пускали нас в жильё, да им и негде было поместить такую массу народа. Мы проходили город или деревню и становились где-нибудь на выгоне.